Дьякон подумал и сказал:
— Кому же, кроме Коняева? Он — озорник, да дешево берет.
— Это тот, чья мать бубликами торгует? — спросила Тришачиха, которая была ходячий адрес-календарь бабьей половины Темьяна.
— Вот-вот.
— Скажу ей, чтоб он ко мне зашел.
На другой день Коняев, — у которого всегда было мало работы, — пришел к Тришачихе. Она его прежде всего накормила пирогом с грибами, а потом допросила строго:
— Хочешь ты дело делать?
— Хочу, — с улыбкой отвечал Фавст.
— А охальничать будешь? Заранее говорю. Скажешь: буду! — еще пирога дам — и помяни меня добром. Скажешь: не буду! — дело дам, и заплачу.
— Не буду.
— Слово крепко. И еще отвечай: можешь ты понимать книгу?
— Книгу понимать могу, а вас плохо понимаю, Марья Авдеевна.
— Это, ты думаешь, я про твои книжки тебя спрашиваю, что понимаешь ты их или нет? Так нужны мне они! Я про Книгу спрашиваю, а не про книжки!
— Про какую?
— А вот про какую.
Тришачиха подвела Коняева под образа, сняла со стола, стоявшего там, покрывало — и указала на авессаломовский Апокалипсис.
— Понимаешь ты, что это за книга?
Коняев глянул на корешок и не сразу разобрал по-славянски; подумавши, сказал:
— Понимаю.
— Ну, это ты врешь, — сказала спокойно Тришачиха. — Понимать ты этой книги не можешь. А понять тебе надо, что это книга особая, — и дело тебе будет особое. Обнови ее, да работать чтоб без охальства, и табаком не окуривай. Так можешь?
— Не пробовал, — засмеялся Коняев.
— А ты попробуй. В убытке не останешься.
— Попробую.
Ему интересна была работа.
— Уговор лучше денег: на честь работать.
— А почему не на совесть?
— В совесть-то твою не очень верю, а в честь, пожалуй, поверю.
— Ну, ладно. И на том спасибо.
Коняев сделал шаг к книге, намереваясь взять и обернуть ее в бумагу, но Тришачиха преградила ему путь:
— Да ты в уме? Сама уложу и отнесу.
Она увязала книгу в чистую салфетку и понесла к Коняеву. Подходя к его дому, она спросила:
— Да ты бóжный али безбожный? — говорю прямо: на колокол, как пес, лаять не станешь?
— Не стану, — ответил Коняев с улыбкой.
— Добро, — успокоилась Тришачиха, и внесла в коняевский дом свое сокровище. Там она строго наказала матери Коняева — смотреть за сыном, чтоб не было охальства, когда будет переплетать книгу, и чтоб табачищем ее не обкуривал бы.
Коняев добросовестно исполнил работу. И когда Тришачиха, через неделю, пришла за обновленной авессаломовской книгой, — книга желтела, отливаясь в золото, и застежки ее сверкали, как кованные из червонцев. Тришачиха была умилена — и, поцеловав Коняева в лоб, сказала:
— Ну, теперь, тебе от работы отбою не будет. Всем про тебя разблаговещу, всюду тебя введу. К Демерше сведу. Руки у тебя, вижу, золотые. Золото к золоту и пойдет.
С этого дня переплетчик Фавст пошел в гору. Его приятель, рабочий Коростелев, поддразнивал его:
— Ходунов раздавил Апокалипсис автомобилем, а ты его воскресил. Выходишь ты ретроград, товарищ.
Коняев отшучивался:
— Я только гроб ему позолотил: не встанет.
С этого же дня приступила Испуганная к выполнению дальнейшей части завещания Авессаломова: весь этот день она ничего не ела, — и, внеся в дом обновленный Апокалипсис, она положила его на стол под образами, окурила ладаном всю комнату, положила три земных поклона, со страхом разогнула книгу — и начала читать:
«Апокалипсис Иисуса Христа, его же дадé ему Бог показати рабом своим, имже подобает быти вскоре…»
— Быти вскоре, — вздохнув, повторила вслух Испуганная, — и тут же со всем своим сердцем, до глубины его глубин, поверила, что «быти вскоре» всему, тайной страшащему и гневом ужасающему, чтó заключено в читаемой книге. Она содрогнулась всем существом: тяжек долг выпал ей в жребий: читать сию книгу, — она содрогнулась испугом, близким к тому, каким испугал когда-то Спас Ярое Око, — но так же, как тогда, смиренно сложила в сердце своем и этот испуг, и эту свою волю. И запекшимися губами, — с трепещущим сердцем, — продолжала читать в обновленной авессаломовой книге:
— Быти вскоре: и сказа посла Ангела Своего, рабу своему Iоанну…
С тех пор «Быти вскоре» чуялось ей в вещаньях колокольного звона, в высоком колокольном плаче, в рыдании незримом над гробом, гибнущем в грехе и неведении. Ежедневно, с этого вечера, раскрывала она со страхом и благоговением обновленную книгу, и переходила в ней от тайны к тайне, от испуга к испугу…
«Се грядет со облаки и узрит его всяко око… Аз есмь Алфа и Омега, начаток и конец…»
— Конец! — повторяла она и принимала свое непреложное и грозное слово, — столь же грозное, как Ярое око, повергшее ее на всю жизнь в испуг…