— Темно говоришь, — недовольно вставил Гриша. — Говори без всяких яких.
— Ясно: девка плачет, но Ходунов, мануфактура, губернатор и даже архиерей радуются. Чему-с?..
— Победе, — подсказал Гриша. Ему не нравился разговор Уткина и он дал знак половому, прислушивавшемуся к разговору, подать счет.
— «Гром победы раздавайся, веселися храбрый росс!» — пропел Уткин, — но строго заметил себе же: — Но росс не веселится! отнюдь! Росс ложится костьми, но не веселится. Веселится Ходунов, мануфактура и иже с ним! Прекращено даже то веселие, которое усвоено Руси историей: пúти.
— Пойдем, — решительно сказал Гриша, расплатившись. — Пойдем, и чтоб без всяких яких. Нехорошо.
Они вышли на площадь.
Соборный благовест гудел и бурлил над городом. Ходуновский колокол посылал полновесный, неколебимый гуд, — и все колокола вливали в него свои голоса, дрожа серебром и медью. По небу неслись быстро-быстро тучи, скатанные в скипенный поток дрожащими, почти скрывающими зернами.
Седой Гриша простился с Уткиным и пошел в собор. А Уткин остался на тротуаре, у ресторана. Он смотрел на комлистые, лепные облака, на слабо загоравшиеся звезды, слушал гудкий звон — он, казалось, облепливал собою город, не поднимаясь высоко.
Проехал четверней архиерей и вступил в собор, встреченный на паперти духовенством в облачениях. В коляске прискакал губернатор. Уткин перешел на середину площади и стоял и слушал. Подъезжали в экипажах чиновники и купцы и входили в собор. Экипажам приходилось объезжать Уткина, стоявшего посреди площади: он мешал прямому заезду к паперти. Звон гудел и гудел — высоко и полнозвучно, — говором грозным и гордо-свободным, почти гневным. И вдруг Уткин, не сводя глаз с колокольни, весь потянулся к звону, к колоколам, — и, подкинув свою кепку в воздух, закричал им благодарно и ободряюще, как человеку:
— Валяй их, милый! Катай их! Сверли в уши! Бей по сердцам! Валяй их в мозги! Возвышай голос! У тебя свобода слова! Тебе рта не заткнут! Валяй их, родной! Оглушая свободным словом!
И ему казалось, что колокол его слышит, и гневно обличает тех, кто не ведет реестров слез человеческих, но точит, точит слезы неисчислимые из больных глаз страшной, битой-перебитой морды Российской…
Тоненький, хрупкий околоточный подошел к нему и, взяв под руку, сказал вежливо:
— Мешаете съезду начальствующих лиц. Прошу удалиться.
Уткин посмотрел на него, и улыбнулся ему в лицо:
— «Веселися, храбрый Росс!» Руси веселие есть питии.
Околоточный провел шага два его с собою — и повторил тверже:
— Прошу удалиться!
Уткин взошел на деревянные мостки тротуара. Он плакал. Ему казалось, что звон слушался его.
В это время учитель Ханаанский поднимался на соборную колокольню с обернутой в бумагу подзорной трубой. Когда стемнело, он навел ее на небо, посмотрел и указал Василию:
— Комета 1914 года. Смотрите. Редкое явление природы, не любящей редкостей.
Василий глянул в трубу, но ничего не увидел. Он посмотрел на небо, туда, куда показывала труба, и легко увидел на черни осеннего неба яркую голову кометы: «точно, спичкой чиркнул кто и горит головка» — подумалось Василью, — и от головки сыпался золотым песком долгий-долгий след.
Василий молчал и смотрел. Головка горела ярко, а золотой песок сыпался щедрым, блекнущим в темь ночи, севом.
— К чему бы это? — спросил он Ханаанского.
— Явления природы не бывают к чему… — отвечал он. — Ни к чему. Все в природе — ни к чему. Но совпало с войной. Этого отрицать нельзя. Безусловно нельзя, — последнее добавил он кому-то другому, не Василью.
— Совпала? — переспросил Василий. — Старые люди говорят: Божья мета.
— Холодно, — поежился Ханаанский. — Ночи холодеют. Юр тут у вас. До свиданья.
— Прощайте, — ответил Василий. — Победа?
— Победа! — ответил Ханаанский. — Иду на молебствие. Трубу оставляю у вас в комнате.
— Оставляйте.
Василий опять стал смотреть на комету. Хвост у нее побледнел: песок из золотого сделался серебряным. Но головка показалась ему тяжелой, крупной каплей крови, которая вот-вот капнет на землю.
В это время дернули сигнал из собора. Надо было звонить к молебствию.
Глядя на комету, Василий ударил в Княжин. Соборный ответил ему с верхнего яруса — и полился густой, негнущийся звон. Как масло по воде, казалось, он расплывался по воздуху густыми, негнущимися каплями.
Тришачиха также смотрела на комету. Она стояла у себя на дворе, окруженная женщинами, в черном платочке, похудевшая и спокойная, и указывала на золотой хвост, извивавшийся в небе.