Не верилось.
Мглова очень давно не ходила босая по траве, не видела лягушат, девочек, озера и реки. Ничего она не видела, кроме плешивой головы зануды профессора. Вспоминать о нем сейчас было смешно.
Ошеломленная красотой и волей божьего мира, которую так долго и плотно заслоняли тяжелые города и глупые печали, Мглова вернулась на крыльцо, сидела на ступеньках и ела один за другим хрусткие, сладкие огурцы.
Там на углу «Макдоналдс»
Мама, мне больно глотать.
Сделай что-нибудь, мама.
Дай молока с медом.
Ни водка не глотается, ни мороженое.
У меня в затылке чей-то кулак, в кулаке насекомое, оно пищит ультразвуком все время, днем и ночью. Ультразвук режет мои мозги ломтиками, как имбирь.
Мама, мне больно глотать все это. Я не могу говорить. Если я что-то скажу – переврут, вывернут наизнанку, я опять стану виноват и неправ.
Буду молчать.
Вернулась из Хорватии Маруся с детьми – загорелые, пахнут морем.
Несколько дней пробыли вместе. Потом она осторожно предложила ему лечь в клинику неврозов. Там хорошо, там йога и гомеопатия.
Ну какая клиника неврозов? Пройдет. Сам справлюсь прекрасно.
Ты не видишь себя со стороны.
Приезжал Олег Вениаминович, тоже убеждал пойти полечиться. «Настоящий художник должен хоть раз в жизни попасть в дурдом!» Как будто уговаривал попробовать экзотическое блюдо или заняться экстремальным видом спорта. Смотрел, однако, настороженно. Дети уехали с ним на дачу.
Дамир, игравший в фильме Юру, шпанистый и необычайно одаренный парень из уральской глуши, пообещал разобраться с уничтожителями материала. «Только не это», – просил Толя. Дня через три промелькнули сообщения – избит режиссер К., давний Толин недоброжелатель, «автор авторского кино» (как он сам себя позиционировал), тягомотных фильмов, где обязательно крупным планом резали на куски, кишки выпускали, сжигали живьем. Не фильмы, а месть человечеству. Завистливый и злорадный, как баба, бедняга все надеялся перещеголять Тарантино, но выходило топорно и тупо. Он работал в соседней монтажной. «Дамир, ты идиот!» – сказал по телефону Толя.
«Не при делах я, Тольвадимыч, – клялся дебютант. – Обидно прямо. Разве ж я б так этого гондона отхреначил? Да он костей бы не собрал…»
Через два дня нестерпимо соскучился по сыновьям. Взялся за мобильный и не нашел их телефонов в списке. Разбирался, рылся, жал на пупки, нацепил очки…
– Маруся! Дай свой моб… Хренота какая-то…
Маруся подошла и осторожно погладила его по голове:
– Главное, не волнуйся. Понимаешь… Ты в таком состоянии, что они просто ошарашены… Это на них очень вредно влияет. Я сказала им, что ты уехал на несколько месяцев очень далеко.
– Зачем? – не сразу произнес Толя, и это слово застряло в его голове, просочилось в сжатый затылок и билось там. – Зачем? – громче и громче повторял он и никак не мог перестать.
– Потому что детям вредно общаться с человеком в состоянии тяжелой депрессии! – закричала Маруся. – Им нельзя видеть отца в таком состоянии. Да на тебя смотреть страшно. Ты себя со стороны не видишь. Ты же сам с собой разговариваешь, тебя на улицу опасно отпускать… Городской сумасшедший…
Толя смотрел на кричащую Марусю и чувствовал физически, что между ним и безоглядно любимой женой встает мутное поганое стекло, искажающее ее лицо, оно казалось тупым и отвратительным, как у чужой тетки, у смотрительницы турникетов в метро, сдавшей однажды их с Юрой в станционную ментовку за длинные волосы и вышитые штаны. Поганое стекло становится прочнее и прочнее с каждым мигом, его надо разбить, просто разбить, и там, за стеклом, будет прежняя родная Маруся, поедем к детям, надо только стекло разбить, немедленно, тотчас же, вот этой вот старинной толстой скалкой с резными ручками, ее подарил Олег Вениаминович…
Очнулся, когда осколки посуды брызнули во все стороны. Было тихо. В переулке, в чьей-то машине играли безмятежные песни шестидесятых – «Где-то на белом свете…» Маруся на корточках вжалась в угол, заслоняясь расписной декоративной доской, тоже подарком друзей-художников. На толстой доске в стиле «детский наив – базарный примитив» ярко намалеваны все они: мама, папа, двое детей за столом и рыжий пес рядом.
Потом она молча подметала пол, а Толя стоял перед ней на коленях и смотрел, как, закончив убирать разбитую посуду, она поправляет макияж и собирается уезжать к родителям. Просил прощения, соглашался, что болен, что это чудовищный срыв, которого он не простит себе никогда, и умолял, чтобы это осталось между ними, чтобы никто никогда об этом не узнал, даже самые близкие…