— Откуда ты? — спросил Драгутин.
Михайло дрожащей рукой указал в темноту и рассказал о том, что произошло в саду.
— Подожди, размазня, вылечу я тебя от твоей овечьей болезни. Как узнаешь, по ком ты стрелял, и у тебя это мигом пройдет.
Они прислушались к треску сухих веток в саду. Группа бойцов привела еще четверых пленников: двое из них были в гражданской одежде, а двое других — в форме домобранских офицеров. Михайло вспомнил, что во время боя за Ливно эти офицеры угрожали расстрелять каждого, кто вздумает сдаться партизанам. Драгутин поднялся и со свечой в руке подошел к пленным. Пламя свечи осветило возвышение, показавшееся Михайлу нагромождением камней, и только теперь он понял, что это были не камни, а трупы расстрелянных усташей.
Драгутин начал допрос своеобразно. Прежде всего сказал, что те из усташей, на совести которых не больше пятидесяти убитых, получат прощение, поскольку это, видимо, результат заблуждения в условиях военного времени. Обрадованный таким заявлением, коренастый усташ в гражданской одежде сразу же признался, что он убил пятьдесят семь человек, и, чтобы доказать, насколько это невинно, добавил, указывая пальцем на другого усташа, также в гражданской одежде, но все время молчавшего, что «этот его родственник убил больше ста».
— Это значит — сто пятьдесят? — допытывался Драгутин.
— Нет, меньше, — ответил ранее молчавший усташ, — всего сто двенадцать.
Один из домобранских офицеров оказался просто переодетым усташом, которого послали в домобранский штаб с целью повысить его боеспособность. Он открыто досадовал, что, находясь в блиндаже, так мало уничтожил партизан.
— Послушайте, господин, — повторял коренастый усташ, — они не разрешали нам слушать вашу радиостанцию, а в наших газетах — сплошная ложь!
После этого разговора сомнения Михайлы исчезли бесследно, но теперь он испытывал угрызения совести, раскаяние в том, что проявил такую непозволительную снисходительность в отношении «своего» усташа. Эту мимолетную слабость он расценивал не иначе, как союз с преступником. Подстегиваемый этой мыслью, Михайло побежал, чтобы прикончить усташа, но того и след простыл. Михайло очень переживал и даже сказал мне, что на первом же партийном собрании попросит коммунистов наложить на него самое строгое взыскание.
С большим трудом мне удалось убедить Михайлу, что тому усташу никогда в жизни больше не захочется вернуться к своим черным делам.
Позже в селах ливненского района распространились рассказы чудом уцелевших жителей — тех, кому удалось выползти из горы трупов. Эти рассказы доходили до бойцов бригады и вызывали у них лютую ненависть к врагу. Михайло окончательно излечился от своей «болезни», когда своими глазами увидел яму, куда усташи сбросили новорожденных детей, которых они во многих селах отобрали у матерей и привезли сюда на воловьих упряжках.
Бесконечны просторы опустошенной ливненской земли, на которой виднеются лишь серые голые камни, а кое-где поблекшая зелень. Возле каменных домов сидели люди, истощенные долгими молитвами и голодом, с татуировками в виде крестов на лицах. Невеселая картина. Глубоко задумался Сава Машкович, затем тяжело вздохнул и мрачно заметил:
— Привези сюда хоть вагон крестов, икон, библий или книжек — все равно ничего не изменишь. Пока не улучшишь мир, пока не сделаешь это поле плодородным, не надейся, что увидишь здесь лучших людей. Взгляни, например, на это высушенное постами и молитвами лицо. Можешь ли ты с уверенностью сказать, что оно не принадлежит матери какого-нибудь палача, находившегося в доме Митровича?
ПРИЗЫВ К ЖИЗНИ
Дождь часто барабанил по брезенту и нагонял сон. Мы расположились лагерем на лесной поляне недалеко от безлюдного села Дони-Малован. Усташи недавно вырезали там всех жителей, включая детей и стариков. Опасаясь, что трупы убитых сброшены в сельские колодцы, воду для питья и приготовления пищи мы приносили с гор. На опустевших полях копали картофель и варили его с маленькими кусочками козьего или овечьего мяса из наших скудных запасов. Собирали и дождевую воду, сливая ее с плащ-палаток в котелки. По вечерам рассаживались у костра, пекли картошку и делили ее меж собой. Глаза наши слезились от пепла и дыма.
Вместо дверей и окон в сельских домах зияли большие темные проемы. Казалось, это смотрят искаженные болью и ужасом лица их обитателей. Даже широко раскрытые глаза зарезанной козы, лежавшей на траве у нашей кухни, мое воображение связывало с глазами детей, скирдоправов и косарей, с надеждой устремленными в горы или в синее бездонное небо. Сбывалось предсказание товарища Тито. Еще в Рудо он предупреждал всех, кто стоял в строю пролетарцев, что им придется увидеть не только распростертые для объятий руки, но и много крови, жертв и лишений.