Моя рука сразу потянулась к куску кукурузного хлеба, завернутого в бумагу вместе с ломтиком сала, но вдруг нерешительно остановилась. Я невольно подумал: если предложу такую еду Хамиду, тот может обидеться. Вспомнилась мне усташская пропаганда о том, что коммунисты, прежде чем принять мусульманина в свои ряды, проверяют его верность, заставляя есть сало. Конечно, после нашего разговора такие опасения могли показаться просто глупыми. И все-таки мне было хорошо известно, насколько легко ранимым бывает порою доверие, на котором зиждется буквально все в наших отношениях. Мне хотелось сделать так, чтобы это не вызвало у него обиду, но я ничего не мог придумать. Со словами извинения я вытащил из сумки кусок кукурузного хлеба и сказал, что охотно поделился бы, но хлеб в сумке, к сожалению, касался сала.
— А ты предложи! — отвечал мне на это Хамид, оценив взглядом величину куска. — Да, я из мусульманской семьи, но могу тебе первому признаться, что во время молодежного бунта против исламских канонов я в медресе тайком пробовал сало, и, должен сказать, мне оно очень понравилось. Тогда я был голоден не больше, чем сейчас. Пусть тебя не беспокоят мои религиозные чувства и, если тебе не жалко, давай дели по-братски и хлеб, и сало.
Мы с трудом пробивали себе дорогу в каньоне вниз по течению Лима. Снег становился все глубже. Головные отделения и роты постоянно сменяли друг друга — вроде журавлиных стай. Высоко над нами тянулись в небо скалы, вершины которых были покрыты низкорослым лесом. Отвесные скалы были совершенно голыми: снегу там не за что было зацепиться. Качаясь от усталости, я воображал, что вместе с нами шагают, подбадривая нас, все герои нашего прошлого: от тех, кто сражался пращами и луками, с пестрыми щитами и копьями, до тех, кто в боях использовал огнестрельное оружие… Вокруг — тишина и мороз. Рота — мой новый дом. Что было бы со мной, не найди я этот дом на военном бездорожье! Ротный комиссар Щекич стоял на обочине, пропуская проходивших мимо бойцов и ожидая отставших, чтобы подбодрить их и подтянуть к колонне.
Я не знал, куда мы шли. Последняя картина, исчезнувшая с наступлением ночи на нашем пути к Доричам, была единственной для сравнения с той, которая появится из-за очередной скалы с наступлением рассвета. Все между этими двумя точками поглотила ночь, заполненная маршем и неясными предчувствиями, словно мы шли через подземный туннель. Все знали, кто их ведет, а потому никто не спрашивал, сколько еще придется идти. Все мы жили единой мыслью, единым духом, и главное для каждого было не отрываться от единого целого, от колонны.
Шедшие в колонне притихли, словно выговорившись за прошедшую ночь. Каждый шел, занятый своими думами, может быть, оправдываясь перед своими родителями, женой и детьми за то, что пришлось их оставить. Это был единственный выход. Беспрестанно валил снег, ноги до колен проваливались в сугробы.
От голода казалось, что внутренности прилипли к позвоночнику. Так хотелось есть, что захватывало дух. И вдруг, будто назло всем невзгодам, в голове колонны кто-то запел песню. Ее подхватили все роты. Каньон отозвался звонким эхом. Если б из-за наших спин не торчало оружие и не звучали боевые партизанские песни, можно было бы подумать, что это движется многочисленная свита средневековых сватов. Эти дни накладывали особый отпечаток на все, что мы видели, говорили или думали: после Рудо в сумке почти каждого бойца появились тетради и дневники, куда, чтобы ничего не забыть, заносилось все — от названия села и фамилии хозяина, у которого мы заночевали, до того, какие продукты нам подавали на низкие деревянные столики.
Объявили привал. Очень хотелось сесть, но кругом — только глубокий снег. Стоял сильный мороз. Бойцы разбрелись по сторонам, собирая хворост, однако для костра его явно не хватало, и топоры застучали по телеграфным столбам. Тревожно загудели провода. Мы разрушали тогда все без сожаления, потому что и шоссе, и железные дороги, и эти провода служили убийцам, которые могли нагрянуть сюда в любой момент. С большим трудом разожгли костер. Когда огонь осветил снежные сугробы, послышался высокий чистый голос нашей Милы Четкович. Она затянула грустную, бескрайне широкую песню о революционерах, сосланных в Сибирь.
Хор подхватил мелодию. Затем грянула другая, более веселая песня.
И сразу посветлели лица, озаренные светом костра в нежностью песни, будто эти люди вовсе и не страдали ни от холода, ни от голода.