— На Эльтигене кончилась моя война. Как раз под новый, сорок четвертый год... Деда одного, из местных, прооперировал, в живот старого ранило. Прооперировал я его, вышел воздуха глотнуть. Ну, меня шальной пулей и садануло.
— И куда, этава, садануло?
— В сердце.
— Прямо, этава, в него?
— Не совсем, правда, в сердце, в сумку... сердечную.
— Как же ты выздоровел, Степа?
— Сам до сих пор удивляюсь. Мне потом рассказывали, в Туапсе, когда после всего в себя пришел... Лежу я, значит, и не умираю, разрезали. Видят, что пуля вошла в область сердца, а я не умираю. Может, повезло, что рядом хирурга не оказалось. Решили переправлять на тот берег. Доживет до госпиталя, значит, молодец. А в госпитале еще разок разрезали и зашили. Побоялись к пуле прикасаться. Так и сидит она у меня под сердцем.
— В сумке?
— В сумке и сидит. Вот уже, посчитай, сколько лет.
— Да-а! Выходит, этава, есть она — судьба. Судилося тебе такую пулю в эту самую сумку получить, ты и получил ее. Судилося с нею столько прожить, вот и живешь.
— Что-то ты расфилософствовался сегодня, Демидушка! — Комитас, рассказывавший все это время тихо, низко наклонив тяжелую лысую голову, разом поднял на Демидушку глаза, глянул — то ли вопросительно, то ли насмешливо.
Демидушка и Комитас вышли на старую дорогу, пересекли ее и, огибая Мужичью Гору, двинулись к Чарвой балке. У каждого над головой по жаворонку, у каждого в руке по крошне. А впереди степь, полная бессмертника.
— Думаю: вот-вот наука найдет способ людей от смерти спасать. Понимаешь, раз и навсегда, чтобы совсем не умирали.
— Эко ты, этава! — вырвалось у Демидушки. — Да такое, видно, невозможно пока!
— Пока... Мы не доживем до такого.
— Наука не достигла, — проговорил Демидушка и посмотрел в небо.
— Воевать пришлось долго, потому и не достигли. Я так думаю, Демидушка.
— Теперь воевать не будут, Степан. Теперь, этава, воевать нельзя. Я так себе размышляю. Остается им договориться. Когда все поймут, что нельзя воевать, враз и договорятся.
— А ты бы хотел, Демидушка, жить вечно?
Демидушка остановился, наклонился, сорвал бессмертник — один, другой. Кашлянул:
— Это значит, сколько захочу жить?
— Ну хотя бы так!
Демидушка снова сорвал бессмертник:
— Вишь, как трава названа. Вроде, этава, она против смерти... А это всего только название у нее такое. И все!
— И все-таки, Демидушка? — Комитас тоже принялся собирать бессмертники. И по тому, как наклонялся, взглядывая из-под локтя на Демидушку, видно было: ждет он от него ответа прямого.
— Какая во мне цена? Что я в себе представляю? Детей не нажил. Неграмотный. Долго надо жить головастому человеку, от которого другим много пользы. А я што? — глянул украдкой на Комитаса. Столкнулся с его взглядом. Понял — не такого ответа ждет. Усмехнулся: — Ну што ты, этава, с такими допросами? Ежели бы для всех людей такая возможность открылась, я бы не отказался еще пожить, посмотреть на все это, — Демидушка обвел взглядом и Мужичью Гору, и край поселка, выглядывающего из-за нее, и Чарную балку, к которой подошли, и дальние холмы, за которыми виднелся вулкан и осколок блеснувшего вдалеке озера.
— То-то и оно, Демидушка, то-то и оно. Если бы всем пожить можно было бы, я бы тоже не отказался.
— Ты так говоришь, Степа, как будто нам предлагают пожить сколько хошь.
Комитас сощурился и отвел глаза от цепкого кривоватого взгляда Демидушки.
Оба в белых навыпуск рубахах, в когда-то синих, теперь вылинявших спортивных брюках, в какой-то обуви на босу ногу, стояли они в разнотравье, у каждого корзинка в руках, вокруг желтые огоньки бессмертников. И незнакомому человеку было бы невозможно определить — кто из них кто. Кто наследный лекарь, а кто ни дня не сидевший за партой, читать кое-как самоходом научившийся.
— Я тебе расскажу о мужике. Он из каменоломен к нам в Эльтиген пришел. Могучий был. Пока его к операции готовили, минут десять у меня было, он бредил вроде. Так и я думал. А когда этот мужик услыхал мою фамилию, враз в себя пришел. «Ты Комитас?» — спрашивает. «Комитас», — отвечаю. «Батька у тебя оттуда и оттуда?» — «Да!» — «Хорошо, хорошо!» — даже заулыбался мужик. Тут я и приступил к операции. А он не унимается: говорит, говорит. Оказывается, он знал моего отца. Воевали они в гражданскую... В рубахе у меня, говорит, корешок зашит. Ты его себе возьми. Возьми, возьми. Им твой батька меня лечить собирался. Не успел он меня вылечить. Я как-то сам обошелся, сам поднялся. А корешок на память оставил. Он всегда теплый, корешок тот. Ты забери его себе. Совсем усох, а вот теплый. Где я с ним только не был. В таких бывал холодах, а он и там был теплый. Говорят: если этот корешок пожевать и проглотить, то никогда не умрешь.