Выбрать главу

Однажды я услышал стук женских каблучков и подтянулся из последних сил к сетке над дверью. Каково же было мое удивление, когда я увидел в коридоре Лиду Бекасову, которую вели на допрос. От неожиданности я крикнул: «Лида!», но она не повернулась. Когда через десять суток открыли карцер, я едва держался на ногах от слабости. Но повели меня, еле живого, не в камеру, а на допрос в следственный корпус в конце коридора. Майор Матиек встретил меня ехидной улыбкой: «Ну, теперь будешь признаваться? У нас есть подвалы и похуже, посадим туда — сгниешь заживо». Однако признаваться в том, чего не было, я считал гибелью. Допросы продолжались. Я требовал очной ставки с Бейлиным, но Матиек упорно не давал: «А нам, следствию, это не нужно». Все больше я убеждался, что Бейлин сотрудничает с органами.

После карцера меня перевели в другую камеру, где было шесть коек. Здесь было повеселее. Молодой солдат возмущался почему его обвиняют по статье 58–10 в антисоветской агитации. Он всего лишь пошел в туалет на военных занятиях части и захватил с собой газету с изображением вождя. Донос, арест, Лубянка. Другой — инженер, ездил в командировки за рубеж для ознакомления с технологией производства. Арест за «измену родине, шпионаж», как и у меня статья 58-1а. Пожилой христианин молился у окна, никто не мешал ему. На одной из коек сидел бледный мужчина — это был еврейский писатель Перец Маркиш. Еще до своего ареста я слышал о разгроме еврейского театра на Малой Бронной, об арестах еврейских писателей под лживым лозунгом «борьбы с космополитизмом и сионизмом», об арестах и разгроме Антифашистского еврейского комитета. Маркиш был неразговорчив. Видимо, как более опытный, он боялся «подсадных уток», но в этой камере, как казалось мне, их не было. Я говорил в открытую. Зашел разговор о литературе. Я сказал, что роман Коростылева «Иван Грозный» — лживый насквозь, ибо образ Ивана Грозного полностью опровергается романами графа Толстого, хотя бы его романом «Князь Серебряный». Маркиш тихо кивнул головой и слегка улыбнулся. Он рассказал, что здесь совсем недавно, что его перевели с Большой Лубянки, где он сидел раньше. По вечерам камера пустела — каждый вызывался к своему следователю — собирались, когда до «подъема» по тюремному режиму, оставалось два часа. Но что это был за сон, когда через два часа раздавалась команда: «подъем», и мы должны были садиться на койки и так сидеть целый день. Была лишь одна спокойная ночь — воскресная. И воскресный день. И тогда с улицы Малая Лубянка доносились до нас звуки органной музыки из костела, расположенного напротив.

Жаркое лето наступило внезапно. Свежий воздух почти не поступал в камеру. Стояла духота. Мы сидели раздетые до пояса. На допросах Матиек перешел к моему посещению гостиницы «Савой». Отрицать было бесполезно. Я объяснил свой визит тем, что хотел воспользоваться оказией и передать письмо родному дяде в Мексике. Тогда вопрос уперся в содержание самого письма. Я говорил, что письмо носило чисто родственный характер, но в душе опасался, не передала ли жена Ареналя это письмо в лапы МГБ. После одного-двух допросов я убедился, что письма в деле нет.

К концу лета Матиек оставил расспросы по первому обвинению в шпионаже и перешел к следующей статье — 58–10, инкриминирующую антисоветскую агитацию.

— Высказывал ты мнение, что половину Польши и всю Прибалтику мы захватили незаконно?

Я начинаю хитрить и отвечаю на вопрос вопросом.

— А как вы сами считаете?

Матиек багровеет, глаза стекленеют, он стучит кулаком по столу, начинает остервенело кричать:

— Сволочь, это я задаю здесь вопросы, а не ты. Я допрашиваю тебя, а не ты меня.

Затем он отходит немного, снова заглядывает в «оперативное дело», спрашивает:

— Высказывался ли ты, что работа нашего вождя, товарища Сталина, «Марксизм и национальный вопрос» лжива и является чепухой?

Это донос. Понимаю, что он исходит от кого-то из институтских, хочу припомнить, кому я говорил нечто подобное. Не могу. А Матиек тщательно записывает свои вопросы в протокол.

— Рассказывал ты явно антисоветский анекдот про еврея, вызванного в ГПУ?