Выбрать главу

— Погоди, дай напиться!

Слезет с мула, пьет не напьется, голову под кран подставляет, воду из корытца горстями загребает и в лицо себе плещет, плещет…

А как в сосняк въехали, остановился он возле одной сосны, погладил ее ласково, обнял:

— Сосна, — говорит, — сосенушка, ты в горах, а я у моря дальнего!

Добрались мы до села, к постоялому двору путь держим. Он в шляпе соломенной, с бородой, едет себе преспокойно по улице, никто на него не оглянется: бородатых в ту пору много было, а в шляпах соломенных ходило полсела.

Подъезжаем мы к постоялому двору. Все, значит, сошло как нельзя лучше.

— Отправляйся домой, покорми скотину и приходи в корчму, вместе поужинаем, одному мне ужинать неохота, — говорит мне Али.

Ну, пошел я домой, мулов в хлев поставил, жене велел ужинать да спать ложиться, а сам на постоялый двор воротился. Окна светятся, шум, гам, народу — пропасть… Говорю я Али:

— Не ходи в корчму, Ибрям! Принесу тебе из дому брынзы да хлеба, вкусней поешь, чем в корчме.

Да что! Как об стенку горох! Он в корчму, а я за ним. Внутри — жара, дымище! Мясо жарится. Волынка играет. Песни орут — не поверишь, что в страдную нору (а дело было в самую молотьбу) столько народу может сидеть в корчме, пировать… А по какой причине? Кабана охотники убили, мясо жарят, пьют да едят, а Друлю из Левочева им на волынке играет. Ну, известное дело, зеваки сбежались поглядеть.

Сели мы в уголок, Али себе фасоли с вяленым мясом заказал, стал ужинать. А вокруг песни орут… Все, какие есть, перепели… Али ест, а сам на певцов поглядывает. И вдруг кто-то — уж кто, не помню — крикнул музыканту:

— А ну, Друлю, давай про Руфинку!

Заиграл тот песню про Руфинку, заиграл и запел. Буруштила стал вторить ему, за ним еще трое-четверо, а потом подхватили все хором. Потолок заходил ходуном, окна зазвенели, как бубен. Корчмарь в бутылку вино наливал, бутылка уже полная, а он знай себе льет, не видит. Мясо на углях пригорело, а люди стоят, не шелохнутся, боятся песню спугнуть.

Али отставил тарелку. Поднял стакан — и пить не пьет и обратно не ставит. Сжимает его, пальцы аж посинели, а лицо каменное! Только за ухом синяя жила бьется. Чем дальше песня, тем жила чаще бьется, а глаза горят, смотрят — не видят.

Почуял я: чему-то быть, но пока уразумел чему, Али вскочил на ноги, точно ветром его подняло! Подошел к певцам и запел во весь голос:

Заболела Руфинка, прилегла на горе, на вершине высокой…

Все вокруг замерли и онемели. Только Друлю продолжал играть.

— Вина! — крикнул Али. — Всем по бутылке!

Захлопотал корчмарь, зазвенели бутылки, взлетели пробки, а Али поет и поет. Он поет, Друлю играет, а люди слушают и то на певца глядят, то меж собой переглядываются.

Понял я, что дело не к добру оборачивается, и пошел домой. А пришел — моя жена уже прослышала, что Ибрям-Али в селе. Лег я спать, а что-то свербит внутри: «Поди скажи ему, что узнали его! Поди спаси его!»

Поднялся я, опять в корчму пошел. Жена не пускала, так пришлось цыкнуть, чтоб крику не поднимала. Протолкался я к нему, шепчу на ухо:

— Узнали тебя!

А он:

— Просит душа песни, и буду петь! Коли кому охота схватить меня, пусть сунется. — И ко рту мне бутылку приставляет: — Пей! — А корчмарю велит: — Выкатывай бочонок вина, я плачу́! А дверь — на запор!

Что потом было — все у меня как в тумане. Пели, пили, под конец все под столами очутились, вдрызг пьяные, Уж светало, когда Али заплатил корчмарю и встал:

— Веди мулов, ехать пора!

Я хоть и хмельной, но смекнул, что корчмарь с меня глаз не спускает и, ежели я повезу Али, беспременно донесет в полицию. Никуда мне тогда не уйти, нигде не спрятаться! Взял я грех на душу, сказал Ибряму:

— Не ведаю я, что ты за человек, и не повезу тебя!

Поглядел мне Али в глаза острым взглядом и пистолет вытащил:

— Ступай, либо с жизнью прощайся!

— Подчиняюсь, — говорю, — насилию.

Сели мы верхом на моих мулов, поехали. Я впереди, он за мной. Пока по селу ехали, слова не проронили. А как выехали за село, хлестнул он мула, догнал меня и говорит:

— Ты давеча нарочно сказал или вправду не хотел везти меня?

Совестно мне признаться было, и я покривил душой:

— Известное дело, нарочно, неужто взаправду?

— А ну посмотри мне в глаза!

А ведь рассвело уже, все видать, как я ему в глаза посмотрю?

— Да ведь ты, — говорит, — брешешь! Брешешь ведь, а?

И тогда повинился я перед ним:

— Верно, брешу! Потому что ты, — говорю, — укатишь, а мне деваться некуда! Вот тебе истинная правда! Кто виноват, что ты распелся?