Понял я, зачем они ко мне пришли, прогнал их, но скоро жена моя появилась, и уже с адвокатом — надо, мол, наш дом на другой поменять, тогда, мол, она получит законное право на свою долю… Если со мной что случится…
Сколько лет мы прожили с женой вместе… Никогда б не поверил, что ей такое в голову придет, когда я при смерти.
Опустошили эти люди мое сердце, и сказал я себе: «Ну и пускай помру! Для кого жить-то?» — и перестал принимать лекарства. Тогда врачи меня выписали и отправили домой доживать свой срок. Дали мне с собой прорву порошков и снадобий всяких… Отдал я их ветеринару, а он собаке укол сделал, вроде как против бешенства, чтоб сторожа не подстрелили.
И начал я помирать. Пока однажды вдруг не спохватился: «Да зачем же мне загодя сдаваться? Да лучше я встану и сам пропью и проем свои деньги, чем дарить их разным дармоедам». И вот научила меня одна соседка ягоды терновника сосать. Они кислые, терпкие, но — хочешь верь, хочешь нет — подняли они меня на ноги. Встал я — и опять к своим овцам. Сызнова пасу их, не смотрю даже, где можно, где нельзя. А лесничий считал, что я от рака вот-вот помру, и не трогал, хотя и был строг по этой части. «Паси, говорит, дядя Янаки, где хочешь. И тебе жить недолго осталось, да и мне вот-вот на пенсию…» На хороших пастбищах овцы откормились, порезвели, еле поспевал за ними. Пробовал найти подпаска, да кто из молодых согласится нынче овец пасти? Задразнят… Хорошо, что парнишка Морчева с бригадиром подрался, прогнали его, вот и пришел ко мне… Восемьдесят левов я ему положил за одну только дойку, руки мои одеревенели от ревматизма, не могу уже сам доить. Я бы ему еще тридцать левов добавил, но только понял, что из него овчара не выйдет. Как хватит овцу — в руках половина ее шерсти остается. Привык железо ворочать и не понимает, что у овцы тоже душа есть. Ну, с этим бы еще ладно. Но однажды почувствовал я, когда ел, что молоко чем-то пахнет, да не пойму чем. На другой день — то же самое. Говорю себе: «Трава, что ли, от химических удобрений испортилась или еще что случилось?» И лишь на четвертый день понял я, что дело не в траве, а в подпаске моем. Застал я его, когда он цедил надоенное молоко через какую-то тряпку, глянул, а это — майка. Снял свою майку и цедит.
— Зачем ты, — говорю, — так делаешь? Цедишь молоко через майку?
— А что, — отвечает, — ничего ей не станется, майке.
— Майке — ничего, молоку — станется. Овечье молоко душистое своей майкой прованиваешь! И не стыдно тебе?
Сказал я ему это, да как об стенку горох, ему все трын-трава, прогнал я его тогда и сыну передал, чтобы вернулся, иначе конец отаре, но сын не явился. Так и пропали мои овцы. Пришел я домой вроде бы на заслуженный отдых, а такой получился отдых, что не приведи господь: ходишь по двору как неприкаянный — ляжешь, полежишь, ошалеешь от лежанья, опять встанешь, подвернешься жене под ноги — выругает тебя. Опять же и по овцам скучаешь. Собака в доме воет, и она по овцам тоскует, жена гонит ее со двора, а она — обратно. Я на защиту ее встаю, и до того переругались мы с женой, что я однажды Минчо-фельдшеру и говорю: «Дай мне яду, не хочу больше жить на свете». А он говорит:
— Постыдился бы! Рак тебя испугался, а ты яду просишь. Ты работать привык, потому тебе и тошно. Возьмись за какое-нибудь дело и оклемаешься.
Засеял я тогда овсом ноле на Медвежьем доле. Вырос овес по пояс, любо-дорого смотреть, да пронюхали об этом кабаны. Что тут будешь делать?! Из ружья стрелять нельзя: участок наш входит в охотничий заповедник, какая уж тут стрельба. А эти бесстыжие кабаны чувствуют, что они под защитой государства, и не уходят… Отойдут только чуть-чуть и глядят, ощерившись.
Придумал я тогда сделать что-то вроде пугала. Взял два пустых железных бочонка и повесил на обоих концах своего поля, да так, чтоб они качались. Изнутри я нацепил на них звоночки и колокольцы и так их приладил, что едва дернешь за веревку, они ударяются о стенку бочонка, и такой идет трезвон, что все мыши с поля разбегаются, не только кабаны. И собаку еще привязал на краю поля — пусть и она поддает жару.
Кабаны сначала убегали, а потом привыкли, проклятые, и не только перестали бояться звона и лая, но еще и на собаку нападать начали. Два раза бросались на нее, и оба раза я отгонял их дубиной, а на третий — это когда я спустился в овраг за водой — накинулись на нее и разорвали в клочья.
Остался я один: днем отсыпаюсь, а ночью гляжу и слушаю, и как начнут потрескивать сухие веточки в кустарнике, раскачиваю бочки, чтобы свиней напугать. Но тут в дело вмешался егерь. Является он однажды и давай меня ругать.