Я шел по краю шоссе, петлявшего в окрестностях известного курорта. Шоссе сияло, как носок начищенного до блеска ботинка. И так же сияли чистотой и свежестью красные домики. В листве деревьев, стоявших вдоль шоссе, сверкали капли воды — то ли утренняя роса, то ли остатки ночного ласкового дождя. Капли были столь чисты и прозрачны, будто специально предназначались для того, чтобы из них добывали воду.
Светлоголубой автомобиль с откинутым верхом стремительно пронесся мимо меня и заскользил по склону вниз. Неожиданно свернув на тротуар, автомобиль остановился. Я подивился столь грубому нарушению правил — машина на тротуаре! — и главное, где? — в таком месте, где все и вся соблюдает закон, обычай и порядок. Между тем из окошечка автомобиля высунулась рука, и в урну, укрепленную на столбике посреди тротуара, полетела кожура банана.
Не ради нарушения правил уличного движения, но во имя соблюдения заповеди чистоты въехал водитель на тротуар. Исполнив эту заповедь, он тут же вернулся на шоссе и вскоре исчез за поворотом. Мне почему-то почудилось, что, кроме шкурки банана, в урну полетело что-то еще. Правда, моя близорукость не позволила мне определить, что это был за предмет. Какое-то беспокойство овладело мной, и, поравнявшись с урной, я заглянул в нее. Я не ошибся: кроме банановых объедков, в урне лежал бумажный сверток. Вполне возможно, что он лежал тут и раньше, до того, как мимо проехал автомобиль, но как бы там ни было, он заинтриговал меня. Я запустил руку в урну, сверкавшую той же безукоризненной чистотой, что и все остальное на этом курорте, и вытащил скомканные тетрадные листы, замусоленные и покрытые грязными пятнами. Тут же на месте я развернул их, разровнял, разгладил и принялся читать строки, написанные по-немецки современными латинскими буквами, но с каким-то неизгладимым отпечатком готики.
«Чистота, безупречная чистота, прикрывающая беззаконие и безнравственность, та показная чистоплотность, которая уживается с вынесением смертного приговора целому народу, — она-то и заставила меня содрогнуться. „И взял Понтий Пилат воду, и умыл руки на глазах у народа, и сказал: чист я от крови. И ответил весь народ, и сказал: кровь на нас и на детях наших…“
Удивительно, Евангелие упоминает одну только воду. Или во времена Понтия Пилата не было мыла?
Мыло производят из жиров и из пищевых отходов. Жиры могут быть растительные или животные. Жиры содержатся в молоке мелкого и крупного рогатого скота или даже в молоке диких зверей. Нацисты делали мыло из людей. И Гитлер был болезненно чувствителен к грязи. Постоянно мыл руки, причем обязательно с мылом.
Когда я была молодой, я ходила стирать на речку. Мой родной городишко ютился на обоих берегах этой речки. У меня было излюбленное место на мосту. Я намыливала белье, а потом опускала в реку полоскать. Однажды из прохладных речных вод на мост выпрыгнула рыба. Она билась и извивалась и с отчаянным усилием хватала жабрами воздух. Я испугалась, но попыталась спасти ее. Я взяла ее в руки и поднесла к губам, чтобы дохнуть ей в рот. Рыба судорожно разинула рот, и ее острые зубы вонзились мне в губы. Только тогда я догадалась, что рыба нуждается не в искусственном дыхании, как выразились бы теперь, а в воде. Но сколько я ни пыталась скинуть ее в реку, она все выскальзывала у меня из рук и шлепалась обратно на мост. Тогда я решила разобрать мост. Я слышала, что весь он держится на одном-единственном гвозде. Если вытащить этот гвоздь, весь мост упадет. Я нашла гвоздь и попыталась выдернуть его, но он прочно засел в досках. Когда мне все-таки удалось вытащить его, я увидела, какой это старый, кривой и ржавый гвоздь. Но тут мост полетел вниз. Не рухнул, не разломился надвое, не разлетелся на части, а весь целиком заскользил в реку. Поверьте мне, я знаю разницу между плавным скольжением и стремительным падением.
Однажды, когда я была младенцем и лежала в коляске, мама отправилась со мной гулять. На самой круче над рекой она повстречала приятельницу и остановилась поболтать. Забывшись, она отпустила ручку коляски, я покатилась и съехала в реку. Но не утонула — меня вытащили живую и чистенькую, ведь я успела искупаться в речной воде…»
Я не стал читать дальше, скомкал листы и бросил обратно в урну. И, подобно Моисею, увидевшему, как египтянин избивает израильтянина, оглянулся по сторонам — убедиться, что никто за мной не наблюдает. Разница была лишь в том, что Моисей оглянулся прежде, чем убил египтянина и закопал его в песок, а я после того, как скомкал и выбросил похищенные из урны листы — хотя и не было, наверно, большого преступления в том, что я вернул их туда, откуда вынул. И вот, воровато оглянувшись по сторонам, я увидел в окошке одного из шале, деревянного домика, выкрашенного красной краской — неотъемлемая часть швейцарского пейзажа, — Лею Гольдберг. Дом стоял поодаль от шоссе, но, несмотря на расстояние, я совершенно отчетливо видел — не воображал, а именно видел, — ее материнский взгляд и ту самую улыбку, которой она одарила меня двадцать один год назад, когда проговорила смущенно: «Я думала, лет сорок-пятьдесят…»