— Как дела, Федоров? — проговорил Чингиз.
— Хреново.
— А что так?
— Хреново. Помереть хочу, не знаю как.
— Поживи еще. — Чингиз передвинул сковороду и пошуровал ножом, разгоняя картошку по дну.
— Разве это жизнь? — Федоров отмерил из бутылки столовую ложку снадобья и, полив колено, принялся размазывать донышком ложки, морщась от боли. — В поликлинике был, не принимают, падлы, говорят, вначале проспись.
— Помереть хочешь, а сам в поликлинику бегаешь? Федоров помолчал: действительно, неувязочка происходит. Положил ложку и принялся хлопотать с бинтом…
— Слушай, скажи честно. А то я ночами не сплю, все думаю. — Федоров оставил бинт и смотрел на Чингиза васильковыми детскими глазами. — Скажешь? Только честно.
— Скажу, — беззаботно ответил Чингиз.
— Это ты тогда пальнул из пистоля в Пашку, Танькиного мужа в отставке, ты? Только честно, между нами.
— Ну… я.
— Во! Так я и знал. А то все «на улице, на улице»… Будто я совсем уже… А в меня сможешь пальнуть? Незаметно так, когда я в крутом подпитии пребываю. Незаметно. А я тебе комнату завещаю, со всем барахлом.
— Маловато.
— Ну… часы еще отдам, что в прихожей стоят. Антикварные. Винтеровские. Сам собирал, ремонтировал. Я ведь таким мастером был, на весь Питер. В Бурэ работал, на Невском.
— Так ты же часы продал соседям.
— Ну и что? Пусть мне на тот свет жалобы шлют, — Федоров засмеялся, щеря несколько желтых зубов из-под плоских белесых губ, немногое, что у него осталось от этой его окаянной жизни.
— Нет. Не согласен, — Чингиз еще раз перемешал картошку, перевернул котлету.
— Почему?
— Поживи еще, посмотри.
— На что смотреть? Ничего нет вокруг, одни подлецы, — и, помолчав, проговорил: — Не пульнешь — заложу. Скажу, пистоль хранишь.
Чингиз обернулся, посмотрел в детские глаза алкаша.
— Ну и… хорек ты, Федоров.
— Хорек не хорек, а заложу. Один у тебя выход — пульнуть в меня.
— Ладно. Согласен. Когда тебя устраивает?
— Да хоть сейчас, — оживился Федоров. — Чтобы второе колено, сучье, не перевязывать.
— Так ты трезвый.
— Ну, трезвый, — согласился Федоров и хитро подмигнул: — А я вот эту бутылку выпью. Уже пробовал на язык, вроде на спирту замешана, — он поднял бутылку с зельем и встряхнул. — Мне много не надо, я от ложки могу окосеть. А?
Чингиз набрал в чайник воду и зажег вторую конфорку.
— Нет, не пойдет, — сказал он. — Ты и завещание не составил. Хочешь, чтобы я тебя на халяву пульнул?
— Какая халява, какая халява! — Федоров дернулся на табурете и, завалив таз, пролил воду на пол. — Вот… Из-за тебя. Теперь соседи начнут мне счет выставлять к оплате, едри их в сосиску. Хорошо, Танька ушла, самая горластая. И дочка ее, гнида, все норовит меня опозорить, маленькая, а вся в мать.
Чингиз хотел осадить сплетника, но удержался. Не потому, что глупо заводиться с алкашом, а просто чувствовал в себе равнодушие ко всему, что его окружало здесь, на этой кухне, в коммуналке по улице Большая Пушкарская. Что ему этот Федоров, эта квартира, эти сплетни… эта Татьяна?!
— Беги от нее, беги. Я тебе добра желаю, — пыхтел Федоров, выжимая подмокшую марлю. — У меня в Бурэ работал мастер, богатейший мужик. Дочка у него, вот такая жопа, — Федоров развел руки. — И без детей. Могу познакомить. Услуга!
— Вот за эту услугу я, пожалуй, в тебя и пульну при случае. Так на так. Будем квиты, как говорил мой приятель в армии, украинец.
Чингиз погасил обе конфорки. В комнате он собрал книги, сложил их в кейс, надел новый серо-голубой костюм, пальто. Вытащил из розетки шнур от телевизора, погасил свет. Вышел в коридор, захлопнул дверь, наклонился и сунул ключ под перевернутый детский горшок.
Озябший троллейбус, спотыкаясь на остановках, нес Чингиза по Большой Пушкарской, переполз со своей ношей мост Строителей, бывший Биржевой, обогнул стрелку Васильевского острова, перевалил Дворцовый мост, миновал Дворцовую площадь, громыхал контактными перемычками, свернул на Невский проспект, перевел дух и понесся к заветной остановке у Казанского собора. Здесь он выпустил Чингиза и, довольный своей работой, понесся дальше, поводя усами-штангами…
Ветер жуликовато шнырял по пустым аллейкам сквера, легкомысленно путаясь в колоннах собора с липкими мокрыми снежинками. Иногда, при сильном порыве, ветер швырял снежинки в свидетелей своего распутства — славных полководцев Барклая-де-Толли и Кутузова, но те, отвернувшись, не обращали внимания на его проделки.