Вот уж верно сказано!..
Мюльсьен лежит в котловине, и в нее скатываются все туманы. Тут живут как будто под непросыхающим компрессом. Местечко вытянулось вдоль большой дороги, которая вьется у подножья холмов, прижимается к ним, но не решается на них взобраться. Вверху, по склонам, — пашни, и к ним ведут узкие дорожки меж живых кустов изгородей, а внизу до другого края котловины, где длинная прямая линия тополей отмечает берег канала, раскинулись луга, местами еще зеленые — тут всегда сыро. Направо дорога ведет к майору Мюллеру, налево — к третьей роте, которой командует капитан Бальпетре. Третья рота недурно устроилась в помещичьей усадьбе, — оттого их не часто увидишь в Мюльсьене. Называется усадьба Мальмор. Говорят, у них там есть чудной лейтенант. Ну да, из этих самых… Как его фамилия-то? Гайяр? Но всякий сброд главным образом у Блезена, и Ферте-Гомбо. Туда надо идти сначала по направлению к Мальмору, а за деревней сразу же свернуть налево, на проселок.
Удивительно вот что — здесь все как будто нарочно приготовлено для стоянки воинской части. Как будто это местечко испокон веков ждало, что придут, захватят его, оккупируют. Первая рота, штаб батальона, нестроевая рота и все службы разместились тут так естественно, словно и не были чужеродным телом. Наоборот, лишними выглядели штатские, и они как будто старались стушеваться, чтобы им простили дерзость их присутствия. Темные, вылинявшие цвета их одежды сливались с тонами домов, земли, каменных колодцев. Женщины в черных порыжелых платьях, в застиранных, заштопанных широких кофтах, мужчины… да мужчин-то и нет или почти нет. Всех мужчин призывного возраста мобилизовали. Дома остались только женщины-кабатчицы да хозяйки, до того поглощенные всякими хлопотами, заботами и работами, что на улицу им и носа некогда было показать. Остались старики, по большей части пенсионеры, лавочники, стародавние, похожие на серые камни, из которых построены дома в деревне, да еще огородники в заплатанных синих комбинезонах, таких же выгоревших, как их лейки. Только внимательно приглядевшись, можно было заметить здесь гражданское население, совершенно исчезавшее за марширующими командами, за солдатской суетой около кухонь, устроенных в ригах, за флагом Красного Креста, поднятым над школой. Школа закрыта. В деревне, впрочем, мало детей. На площади у квадратного дома, превращенного в тюрьму, часовой берет на караул, когда проходят офицеры. Кафе открыты вечерами, как положено в военное время: с шести до девяти. Зато уж в эти часы они набиты до отказа. И во всей деревне только там горит свет — разумеется, с соблюдением правил затемнения: на окнах черные бумажные шторы. А на улице тишина, лишь журчит родниковая вода в водоемах. Да в девять затрубит горнист.
Солдаты…
Странные солдаты, странный полк. Не будь на каждом темносинего берета да белой нарукавной повязки с круглым клеймом, вроде печати, которая ставится на запродажной, никто бы и не подумал, что это солдаты. Все ходят в штатском и, должно быть, выбрали из своего гардероба, что похуже. Одеть их не во что. Может быть, плохо подсчитали, сколько будет солдат? Очень возможно. Вообще-то создавалось впечатление, что их слишком много и начальство не знает, что с ними делать. Недавно всем выдали верхние рубашки цвета хаки, это все-таки придает некоторое единообразие толпе людей в пиджаках. Подходит зима, а прислали всего несколько шинелей. Правда, к ним еще добавили пальто, реквизированные на складах большого магазина готового платья, — шикарные пальто, на подкладке из дешевого шелка, — пока новая, блестит, как зеркало; а из-под этих новеньких пальто выглядывают обтрепанные брюки с бахромой внизу. Но хуже всего обувь. В сентябре все получили так называемые «выходные» башмаки, то есть низкие ботинки на шнурках, какие продаются у Дрессуара по девяносто франков. Но в этих «выходных» башмаках приходится шагать по грязи и на ученье, и на работы, а потому картонные подметки в плачевном состоянии. Один только полковник как будто ничего этого не замечает. Он воображает, что командует настоящим полком.
Людской состав самый разношерстный. Низенькие и высокие, тощие и толстые. Волосы всех мастей. А лица всегда точно спросонья. Все какие-то растрепанные, неряшливые, ошалелые от окриков сержанта. Как ни стараются изобретать для них работу потруднее, всех не удается занять, всегда кто-нибудь слоняется без дела или уползает, как улитка в раковину, в деревенские дома, в амбары и укладывается там спать на тощие соломенные тюфяки, завернувшись в одеяла тараканьего цвета. То и дело натыкаешься на какого-нибудь здоровенного детину, он от скуки вырезает палку и, украшая ее узором из переплетающихся змей, сидит преспокойно на крылечке рядом с девчонкой, которая лущит горох. А по улице бегут посланные с поручениями астматики, останавливаясь на каждом углу, чтобы отдышаться. Преобладающий возраст — от тридцати пяти до сорока девяти лет. Тридцатилетние считаются здесь молоденькими, и уж если их сюда заслали, — значит, у них сердце не в порядке или эмфизема легких, но не в такой стадии, которая дает право на освобождение от военной службы. У других — одышка, ревматизм, или больной желудок, требующий диеты. Но ни одного нет с плоскостопием, — те счастливцы: с плоскостопием в армию не берут.