Поражение Финляндии не произвело в дивсанотряде такого впечатления, как в других частях. Газеты здесь читали мало; казалось, что в этой забытой богом деревне тебя отделяют от Парижа тысячи километров, словно ты в какой-нибудь Сахаре. Правда, в этой Сахаре лили дожди, не просыхали лужи, зеленели первые листочки на живых изгородях. Возможно, водители и обсуждали между собой подобные вопросы чаще, чем говорили о них в офицерской столовой, во взводах и на кухнях. Во всяком случае, так полагал лейтенант Тресс, и он поделился своими соображениями с лейтенантом административно-хозяйственной службы Гурденом. А Гурден спросил: — Значит, Тресс, между нами, ваши голубчики-шоферы… того, с душком? — Он-то уже давно взял на заметку серба Местровича… вы слышали, какие мотивы он высвистывает? Знаю, знаю… он доброволец, а мы отборная часть и прочее и тому подобное. Когда лейтенант Гурден заговаривал о главном враче, откуда только у него брался ехидный тон! Он твердил, что с такими людьми Францию не переделаешь. Разве Давэну справиться? Тут нужна твердая рука, а не креольское разгильдяйство.
Из студентов один только Жонет не переставал злиться; на квартире он всякий раз заводил спор с Гроппаром, которого считали левым, пораженцем, пацифистом, — а вообще-то они были одного поля ягода. Жонет, не стесняясь, заявлял: — Пусть побьют эту парламентарную Францию, нам-то что! — А Гроппар был сторонник непротивления, он прямо молился на Жионо. Но в последнее время все переменилось: Жонет клял финнов за то, что они сдрейфили, и Даладье — за то, что он не послал финнам подмоги, а Гроппар твердил: — Почему же ты сам туда не пошел? Вот и умирал бы за Хельсинки… Чего ты ждешь? Бери пример с финнов… Не терпится, чтобы тебе голову оторвало?.. А мне еще надо учебу кончать…
Но Финляндия так далеко! Весь взвод, по обыкновению, был и против Гроппара и против Жонета. Ни у кого не наблюдалось ни малейшего желания отправиться в Карелию; другое дело, если речь пойдет об Эльзас-Лотарингии, — тут нам не надо капитулянтов. В сущности, это были дети, дети, довольно оптимистически настроенные и довольно наивные, и они не желали видеть будущее в черном цвете; им не хотелось расставаться с ходячими понятиями, простыми, как лубочная картинка. Слегка посмеивались над депутатами: что с них возьмешь, понятно — политиканы… Не любили такого-то депутата, но не больше любили и его противника. Через несколько лет они, в числе прочих посетителей новогодних обозрений, смеялись бы над забавными приключениями нуворишей, легионеров, казаков, красоток доброго старого времени. А сейчас большинство из них разревелось бы, как наказанные школьники, если бы их отослали обратно в казарму Мортье; они трепетали от восторга при мысли, что им предстоит участвовать в великих деяниях. Однако это не мешало им ворчать по пустякам, просыпать, выходить на поверку в расстегнутых куртках, изводить Партюрье, который с трудом подымал их с постели: — Ну и болваны, дождетесь, посажу вас в карцер! — И они нехотя тащились на ученье, норовили сказаться больными, хотя все были здоровехоньки.
Жану это не нравилось. Он не понимал, что при первом же пушечном выстреле все как рукой снимет. Он не умел отличить общего настроения от настроений Гроппара. Это отдаляло его от товарищей. А в отношении Алэна его смущало другое: ведь Морльер исповедовался, аккуратно ходил в церковь. И смущало потому, что Жан видел в этом укор себе. «Мушкетеры» вообще не касались таких тем, но как-то они зашли в церковь Льесской божьей матери, и Партюрье с Морльером перекрестились, затем преклонили колени перед алтарем. Оба богомольца заметили, что Монсэ сделал вид, будто пристально рассматривает хоры, и не последовал их примеру. А ведь он получил религиозное воспитание — это сказывалось в десятках мелочей. И они сами так воспитывались. Оба ни о чем не спросили Жана. Он оценил их деликатность. Жан не стал антиклерикалом. Сам он уже не верил, но уважал чужую веру. Его бы покоробили насмешки над тем, что еще недавно было близким ему самому. Но объяснять все это — значило заговорить о Сесиль…