Блаз поселился у пристани — в Конде имеется пристань. Любопытный городок! Когда прогуливаешься по улицам, как будто переходишь из одной страны в другую, и все это умещается на крошечном пространстве. В центре, где главная площадь, — классический фламандский город; к западу от него, так сказать, аристократический, а вернее — сонный район, и там Зеленую площадь украшает бюст, стоящий на пьедестале в стиле Людовика XV, — памятник местной знаменитости, трагической актрисе. А по другую сторону — выходишь к пристани на канале, который изгибается под углом, — немного похоже на Голландию. Из своей комнаты, до того заставленной всякими вещами, что в ней не повернешься, Блаз видит черную в сумерках воду, слышит крики и смех: в маленьком кабачке на набережной выпивают матросы.
Хозяева квартиры — престарелые супруги, удалившиеся на покой. Муж долго работал старшим мастером в мастерской струнных инструментов и все время говорит о скрипках. — Дьявольское ремесло! Кто его изведал, уж никогда не отстанет. Я все думаю, доктор, о дощечках для скрипок, вижу, как их гнут, полируют, они и во сне мне чудятся. Ночью вдруг вскакиваю: приснится, что кто-нибудь из моих рабочих… — Разумеется, рабочих мастерской он считал своими рабочими. Жена его уставила банками с вареньем все свободное пространство в комнатах, не занятое безделушками. На стенах красовались птичьи чучела. Блаз почивал под надзором совы, примостившейся на суку над изголовьем кровати, рядом с распятием, а напротив, на стене, расположился целый птичий «ансамбль» — синицы, снегири, зяблики, ласточки. Жилец предупредил: — Если ночью будут стучаться — это ко мне… — Не беспокойтесь, — сказала хозяйка, — у мужа чуткий сон. Сами понимаете, у скрипичных дел мастера должен быть тонкий слух.
Когда Блаз пришел в офицерскую столовую, дантист и Партюрье были уже там. Квартал этот тоже представлял собой совсем особую часть города — окраина у выезда на Валансьенскую дорогу. Дом был низкий, с прекрасным садом. Трапезы происходили в длинной узкой комнате; под окнами стояли в цвету плодовые деревья. За столом собралось человек пятнадцать. Завязать с ними знакомство было трудно — народ совсем другой, чем у Давэна де Сессак. Здесь были кавалеристы и даже кирасиры, но кирасиры без кирас, конница без коней, оседлавшая теперь танки. Блаз сказал Партюрье вполголоса: — Как странно! Они все разные и все-таки похожи друг на друга. Вы их различаете, а? Как горошины в стручке! — Нет, внешне они совсем не походили друг на друга. Тут были и тощие верзилы, и совсем низенькие, этакие живчики, и грузные толстяки; чины тоже были неодинаковые: два капитана (один из них совершеннейший бык), лейтенанты, младшие лейтенанты, двое курсантов. Но, действительно, народ совсем другой. Впрочем, все были очень подтянутые, вежливые и вместе с тем любители посмеяться. Чувствовалось, что они в своей стихии. Прибывшие познакомились с врачом батальона Анджиолини, до того пропитанным кавалерийской удалью, что с ним было даже как-то боязно разговаривать. Один из курсантов улыбался Партюрье: молодость сближает. Партюрье, правда, был на четыре года старше, но с виду совсем юнец. Курсант Нуармутье с места в карьер завел разговор о здешних красотках: — Надо с ними поплясать… Вот повезло второму батальону, который стоит в Ла-Виль-Готье, в пяти километрах от нас. Там есть поляки и, конечно, польки! — Маленький юркий Нуармутье напоминал сорванца-мальчишку, который не признает дверей, обязательно влезет в окно, вертится, прыгает, как мячик, и даже кажется от этого чуть повыше ростом. Волосы он стриг коротко, оставляя курчавый чубик, блестевший, как черное золото. Несмотря на свое звучное имя, он был одним из немногих не-аристократов, допущенных в это избранное общество: таких, кроме него, было только двое — доктор и сам командир батальона.