— Какой там член?! — отмахнулась Дора — все гораздо проще… Я просто его боюсь. Понимаешь? Боюсь его непредсказуемости, боюсь, что убьет меня, если я уйду от него… Да! Он непременно убьет, разорвет меня на клочки, умоется моей кровью, будет жрать мои кишки. И ему все сойдет с рук. Он убьет и тебя, и твоих родителей, и всех, кто его окружает. Сначала я думала, что Павел — это игра, временное развлечение для нас обоих… Подумаешь, монах какой-то. Всегда мечтала соблазнить монаха. Но в нем что-то спало, что-то, чего я не увидела в начале… Теперь оно проснулось и постепенно расправляет свои черные крылья…
— Ты бредишь, Дорка, — перебила Умница, — ты — чокнутая нимфоманка и выдумщица. Все твои страхи в твоей голове. Поняла? Это Павел заразил тебя бояться всего, он сам всего боится, а главное — себя. Мужчины всегда заразны, я тебе говорила. — Умница крепко обняла Дору. — Я тебя избавлю от него, слышишь? Клянусь, что избавлю. Ты позабудешь, что такое тьма.
— А мне нравится тьма, — безвольно сказала Дора, — мне нравится думать о том, как я казню себя, как повешусь, убьюсь, если, не дай Бог, что-то надломится, хрустнет в той жизни, какой живу сейчас. Если хоть одна струна моей души войдет в диссонанс, если не выдержит, лопнет…
— Дорка, любимая, что ты несешь?! — Умница впилась в дорины губы, покрыла поцелуями ее шею, расстегнула кофточку, обнажив ложбинку между грудей. — Дора, хочешь, я, как собака? Я буду как твоя верная собака, послушная сука, которую ты можешь бить, воспитывать, выбросить на улицу, а я буду плестись за тобой, скулить, тыкаться в твои ноги. Я загрызу каждого, кто посмотрит в твою сторону. Я буду лаять на дождь, ветер, на этот город, на все, что тебя пугает… Выть, лаять, скулить и лизать твои ноги, всю тебя с ног до головы…
С утра Павла Антоновича мучила ужасная головная боль. Сегодня ему предстояло открывать митинг воинствующих безбожников, а затем участвовать в кощунственном вскрытии мощей одного святого. Мощи были экспроприированы из храма и выставлены на площади для всеобщего обозрения как «предмет культа, используемый церковниками для запугивания и угнетения необразованных масс населения».
Сегодня Павлу Антоновичу предстояло прилюдно открыть раку с мощами и высыпать их на снег, тем самым доказав, что никакой кары Божьей за его действия не последует. На улице был ужасный мороз, но, несмотря на это, огромная толпа собралась у огороженного красноармейцами деревянного постамента, на котором должно было состояться «представление по вскрытию мощей». Павел Антонович сильно замерз, выпитый стакан водки его не согрел, к тому же Ярославцев задерживался, а без начальства начать вскрытие мощей он не смел. Но вот, наконец, подкатила машина. Она привезла не только народного комиссара, но и корреспондентов-хроникеров из Франции с большой деревянной синематографической камерой. Началась съемка.
Павел Антонович сдернул холстину, под которой находилась старинная серебряная рака. Внезапно ему вспомнился солнечный осенний день, когда родители первый раз повезли его, еще совсем маленького, в Троице-Сергиеву Лавру. Он вспомнил тяжелый приземистый собор, казавшийся ему тогда громадным, темные окна древних икон с глядящими из них строгими ликами. Ему казалось, что все святые пришли сегодня из глубины веков, чтобы посмотреть на него, мальчика Павла в матросском костюмчике, стоящего у алтаря. Затем родители поманили его куда-то в сторону, и он увидел огромный серебряный ларец, немного похожий на гроб. «Это называется „рака“, — объяснили родители, — там находятся уже много столетий мощи преподобного Сергия. Иди-ка, приложись к ним и попроси святого, чтобы он помог тебе вырасти большим, сильным, смелым, чтобы ты никогда не болел, наконец, научился читать и слушал родителей. Помолись, чтобы все были живы и здоровы…»
Как-то на праздник отец Павла Антоновича без ведома игуменьи решил переоблачить мощи святого Ферапонта, хранимые в монастырском соборе с незапамятных времен, в новопошитые священнические ризы. Он знал, что «переодевать» святых к празднику является практикой Киево-Печерской лавры, и захотел ввести эту благочестивую традицию в своей обители. Рано утром, когда на дворе было еще темно, отец и сын отправились в храм, взяв с собой побольше свечей, керосиновую лампу, розовое «афонское» масло и облачение. Чудесно пели соловьи. Отец был на подъеме, он говорил Павлу, что приложиться к мощам непосредственно, а не через застекленное оконце, благодать особая, такое не каждому выпадает. Павел был счастлив, он мечтал увидеть настоящего древнего святого, много веков пролежавшего в позолоченной раке во свидетельство своей праведности, запечатленной нетлением тела. Проходя через святые ворота, расписанными сценами из жития Ферапонта, отец не преминул ругнуть «деревенского мазилу», грубо и аляповато поновившего фрески. Монастырский двор был невелик. К Крестовоздвиженскому собору вел деревянный тротуар, изрядно скрипевший, когда на него ступали. Из-за раннего часа в соборе было холодно, темно и пусто. Отец запалил свечи и лампы, сходил в алтарь, принес ключ, хранимый на престоле под серебряной «до-никоновской» дарохранительницей, и, недолго повозившись с замком, поднял тяжелую позолоченную крышку. Под парчовым полуистлевшим покрывалом просматривались явные очертания человека. Перекрестившись трижды, отец благоговейно снял покров и отпрянул, закрыв лицо руками. Тогда Павел ничего не понял. Отец приказал немедленно идти в алтарь чистить кадило…