Выбрать главу

Ах да, самое-то главное – автобиографический герой в невымышленных реалиях! В смысле в фактически и доподлинно подтверждаемых обстоятельствах, ситуациях и географических координатах. Мощный и уверенный дрейф литературы к автобиографизму обозначился еще в начале ХХ века, но наиболее заметной эта тенденция стала после Первой мировой, а в отечественной словесности – после революции и Гражданской войны. Тогда поголовно всё население страны жданно-негаданно, вольно-невольно не просто получило травму свидетеля, но и оказалось в числе (со)участников катаклизма исторического масштаба. И каждый личный документ – набросок письма, полустертые зарисовки с натуры, фотографии из семейных архивов (зачастую с наполовину закрашенными лицами фигурантов), страницы дневников и далее по списку, вплоть до воспоминаний, мемуаров и автобиографических повествований, – осознаёт себя в качестве художественного текста, не всегда претендующего на абсолютную достоверность, но непременно и узнаваемо несущего печать «человеческого документа», который приобщается к исторической памяти на правах аромата времени, его нерва, его эмоциональных шрамов. Не суровая голая правда факта, а пышно декорированные, подчеркнуто частные впечатления, порой обманчиво подменяющие собой действительность, но важные и трогающие именно своей живой непосредственностью и непридуманностью. Затишье перед Второй мировой словно дало шанс художественному документализму (именно таким словосочетанием обычно обозначают данную эстетическую концепцию) расчистить для себя место в литературе, доказать свою состоятельность, собрать набор характерных черт и приемов в духе поисков очевидца и записи его рассказов с их последующей стилистической редактурой, искусства превращения конкретной судьбы в яркий штрих глобальной исторической картины. После войны художественный документализм окончательно утвердился в правах. Отныне и вот уже второй век подряд он определяет форму высказывания о современности, поскольку располагает инструментами для описания непосредственного опыта и претворения оного в предмет литературы. Он, именно он задает тон и дирижирует международной модой на то, что теперь именуется «новой искренностью» и культурой автофикшн.

Как раз во всеобщее повальное увлечение автофикшн «Комо» Валяревича вписывается идеально. В центре сюжета – повествователь, который близок автору до степени неразличимости. Населяющие виллу персонажи по большей части и не персонажи вовсе, а вполне известные и установленные личности. Уровень откровенности почти зашкаливает: повествователь, особо ничем не стесняясь, признается в своих ошибках и оплошностях, не скрывает своего пристрастия ни к крепкому алкоголю, ни к хорошеньким женщинам. Мало того! С неподдельным дружелюбием он делится с читателями собственным чувством неловкости и осознанием несоответствия своей несветской славянской персоны окружающему высокому обществу да итальянскому ландшафту. Подобная интеллигентская неуютность выглядит более чем понятной, хотя и довольно редко озвучиваемой, к тому же с подчеркнуто легкой интонацией: трагедии из внутреннего отщепенства повествователь не делает, воспринимает себя в контексте дорогой виллы, писательского гранта, многоразового питания и пития без головокружения от успеха, но и без едкой самоиронии.

Пожалуй, особенно подкупает его, как бы сейчас сказали, «нетоксичное» отношение к происходящему: ну да, над кем-то он посмеивается, но откровенно добродушно и не забывая заодно трунить и над самим собой, к кому-то испытывает человеческий или писательский интерес, но стремится не обременять своей пристрастностью и не нарушать ничьих границ – снова используя современную терминологию. Поражает готовность героя к пониманию и если не к эмпатии, то к принятию чужих (и чуждых) политических взглядов, чужого прошлого, чужих бед и чужих радужных мечтаний. И дело, кажется, не только в писательской наблюдательности – тут впору, кстати, не совсем уж без всяких на то оснований упомянуть имя Чехова с его феноменальной внимательностью к деталям и человеческим подробностям. Как по другому поводу не раз говаривал Довлатов, похожим хочется быть только на Чехова. Отчасти Валяревичу это удается. Мировосприятие повествователя – выдернутого из страны, переживающей масштабный кризис государственности и самоидентификации, склонного предаваться распространенным среди интеллектуалов и творческой элиты и извинительным им порокам (особенно характерным для Восточной Европы периода позднего СССР и времен его распада) – не может не сигнализировать ярким неоновым шрифтом: ты попал в этот обетованный рай по ошибке. Тебе здесь не место! В общем, тема лишнего человека не оставляет в покое героя-интеллигента.