— Что вы отдали, мамо? Тот серебряный карбованец, которого князь за отца заплатил? Да?!
Мать отступилась, не сводя глаз с перекошенного яростью лица сына, и неуверенно ответила:
— То ж для общества... Старый Лис просил...
— Громады?! Лис?! А если они завтра попросят свой дом сжечь? То вы тоже послушаетесь?.. — рявкнул, не помня себя Игнат. — Сначала громада забрала у меня отца, а теперь украла и последнюю память о нем!
— Опомнись, сынку, — умоляюще протянула к нему руки матушка. — Это ж наша община! Наши люди, наш семья, род... Что мы без них? Сироты... Разве ж можно так говорить?.. Разве ж то их вина, что твоего отца монголы убили... А сколько других мужчин больше не увидели родных?
— Не виновные? Конечно, нет! Отца на реке Калке мечами секли, а они дома сидели, в совете заседали! А теперь — у вдовы, у детей-сирот единственный талер из дома забрали... Ну, берегитесь: я вам все припомню!
Игнат крутнулся на пятках и сломя голову ринулся назад, откуда пришел, и уже не слышал ни крика Ксении — зовущей братика назад, ни вскрика, ухватившейся за сердце, матери — предчувствующей беду. Ему уже не было места среди людей, и парень несся к лесу, чтобы в темноте, под густыми ветвями укрыть свою боль, свою кривду, свою обиженную гордость и взлелеять ненависть.
Глава 38
На двор кузницы цыгана Михея старый Охрим вошел вместе с Захаром, который нес в котомке собранное по деревне серебро. То, что у громады нет никаких сокровищ, оба старика знали заранее, — сами отправили все князю Даниле, когда тот собирал рать на монголов, но была надежда, что кто-то, что-нибудь, да оставил на черный день, или на память... Так оно и вышло. Но в целом парни принесли такой мизер, что и сказать стыдно... Для саксонского ворона и то нужно было собрать еще трижды по столько. И шли деды к кузнецу, потому что надо было идти, возлагая всю надежду на его умение и смекалку.
Черный, словно уголь, что дымился в его горниле, цыган Михей вышел встречать старейшин на улицу, а четверо самых молодых цыганят выставили чумазые, взъерошенные головы из-за дверного косяка. Только Иштван, который уже помогал отцу как молотобоец, вел себя по-взрослому и остался внутри. Мол, если во мне нужда будет, так позовут, а ежели нет, то и суетиться нечего, тоже невидаль — старейшины пожаловали...
Цыган шагнул навстречу и поклонился низко, уважая возраст, но — неспешно, потому что и кузнец в селе не кто-нибудь, а абы кто… Не всякая община может похвастаться собственной кузницей.
До недавнего времени и Тухольцам приходилось за каждую железяку платить в несколько раз дороже, покупая на ярмарке.
Еще и ехать, такой конец, в сам Галич. Но прошлой осенью шел мимо из Венгрии табор. Постояли несколько дней неподалеку, да и подались дальше, прихватив с собой нескольких овец, а взамен (так шутили позже) оставили Михея… Умирал бедняга. То ли от какой-то плохой еды, или болотной воды, или еще от чего-то, но горела сердешному утроба, и ссохся человек, осунулся, пожелтел весь. Мир ему сделался не мил, а о том, чтоб кочевать дальше, нечего было и думать. Как лежал неподвижно, то терпел, а в кибитке, в пути — будто кто острым ножом ковырялся во внутренностях. Тягостно прощался с Михеем табор, а больше всего голосила его жена Карма, которой цыган строго приказал уходить с табором. Смерть свою видел мужчина и не хотел, чтобы дети его от табора отбились. Одинокий цыган, как рыбина на мели — для каждого легкая добыча.
Ватаг, седобородый, крепкий мужик, что не улыбался, наверно, с момента появления на свет, соглашался с Михеем, потому что и сам видел: не жилец цыган. Может и протянет несколько дней, но дожидаться его смерти было не с руки — зима в горах приходит внезапно, занесет перевалы, а тогда беда, погибель... Не будет ни людям убежища, ни коням пищи.