– Иду, а у Салопихинского ключа городской, милицейский. Подошел. Покурили, поговорили. То да се, да кто, да откуда. Я говорю: «коммунист» и документ ему показал. Он и пошел, я тоже, говорит, коммунист. Сколько я этих белых на своем веку в расход вывел… На сибирском фронте, у Омска… А теперь вот зеленых ловлю. Шайка тут бандитская завелась. Ну да мы ее живо поймаем. Попляшут они, родненькие, в Чека… Я слушал, слушал и говорю: «Молодец, нечего сказать, молодец…» А потом наган вынул и приставил к виску. Он не верит: «Полно шутить, товарищ…» – «Какие шутки?… Руки, родненький, вверх»… Так у него даже волосы под шапкой зашевелились. Вот часы и партийный билет.
Федя вертит часы в руках. Часы золотые со звоном. Федя ставит стрелку на «звон»:
– Три, четыре, пять, шесть… Шесть часов. Вот так ловко… Самоварчик разве поставить?… Эх, верчу, переверчу, самоварчик вскипячу да Ивану Лукичу… С находкой вас, господин корнет.
5 августа.
«Не убий…» Мне снова вспоминаются эти слова. Кто сказал их? Зачем?… Зачем неисполнимые, непосильные для немощных душ заветы? Мы живем «в злобе и зависти, мы гнусны и ненавидим друг друга». Но ведь не мы раскрыли книгу, написанную «внутри и отвне». Но ведь не мы сказали: «Иди и смотри…» Один конь – белый, и всаднику даны лук и венец. Другой конь – рыжий, и у всадника меч. Третий конь – бледный, и всаднику имя смерть. А четвертый конь – вороной, и у всадника мера в руке. Я слышу и многие слышат: «Доколе, владыка святой и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу?»
6 августа.
Цветут липы. Земля обрызгана бледно-желтыми душистыми лепестками, зноем томится лес, дышит земляникой и медом. Неторопливо высвистывает свою песню удод, неторопливо скребутся поползни в сосновой коре, и звонко в тающих облаках кричит невидимый ястреб, днем – бестревожная жизнь, ночью – смерть. Ночью незаметно шелохнется трава и зашуршит листами орешник. Что-то жалостно пискнет… Жалкий то предсмертный писк. Я знаю: в лесу опять совершилось убийство.
7 августа.
Вреде мне говорит:
– Не то, Юрий Николаевич, не то…
– О чем вы, Вреде?
– О нас, о зеленых… Ну пусть белые дрянь. Так ведь я от белых ушел… Я думал, что здесь, в лесу, лучше…
– В лесу действительно лучше.
– Лучше?… А зеленая, а мужицкая тьма?… «Педзяки», Антихристы, Ильи Пророки, костры… И в сущности, всеобщее «вышибай днище»…
– Что же, Вреде, вы за красных теперь?…
Он вспыхивает:
– За красных?… Как вы можете так говорить? Я хочу честной жизни, я хочу открытого боя. Я офицер. Я не бандит, не разбойник… Ну хорошо. Мы победим, мужики победят… Что дальше? Мужицкое царство?
– Да, мужицкое царство.
– А мы?
Я улыбаюсь:
– Чего вы хотите, Вреде?
Он задумался. Потом медленно говорит:
– Чего я хочу?… Я хочу, чтобы Мокеичам не рубили пальцев и чтобы Володьки не оставались одни. Я хочу, чтобы не воровали Каплюги. Я хочу, чтобы не было ни «рыжих», ни «лохматых», ни военкомов, ни провокаторов, ни Чека… Я хочу…
Я перебиваю его:
– Вы хотите земного рая…
В лесу лицо его огрубело. Но он все еще хрупкий, похожий на девушку мальчик. Он не может примириться со «злом». Он не знает, что четвертый конь – конь вороной… Он в волнении спрашивает меня:
– За что мы боремся? Объясните.
И я говорю:
– За Россию.
5 августа.
Степан Егорыч, Грушин отец, ночью пробрался в лагерь. Я с трудом узнаю его: у него клочьями вырвана борода, один глаз распух и из другого сочится кровь. Федя смотрит, потом говорит: «Так-с. Стало быть, били в морду, как в бубен… И что это, в самом деле, за люди? И что это за мерзавцы такие? Ей-богу, креста на них нет…» Степан Егорыч вздыхает:
– Ох, многоуважаемый, всех забрали, а нас, стариков, пороть… Говорят: «Деревню сожгем, чтобы и память о ней забылась, а вы, старики, как хотите. Поколеете, туда и дорога…» Груша не хотела идти. Схватила топор: «Убью…» Ну да где уж?… Скрутили ее, повезли. Ох, заступись, заступись… Что делать-то? Ох, Владычица Богородица, пресвятая великомученица Варвара…
Я понял одно, – я понял, что арестована Груша. Я спрашиваю:
– Куда повезли? Во Ржев?
– Во Ржев, многоуважаемый, во Ржев… Через Зубово и Сычевку…
Я говорю Феде:
– Седлай.
Он бросился к стреноженным лошадям. Я жду. Мне холодно. У меня дрожат руки.
9 августа.
Я вброд переправился через Взмостю и, не разбирая пути, поскакал к Сычевскому тракту. Я скакал по лесным тропинкам, по оврагам и сжатым полям. Ветви обжигали лицо, шумели листья в ушах. Взмыленный конь храпел – я вспомнил Голубку. Я бил его до изнеможения нагайкой, я рвал шпорами исхлестанные бока. Он шатался, когда вдали показалась Сычевка. Поздно. В Сычевке не было Груши.