На Московском вокзале около памятника Ленину сидели на полу молодые люди с рюкзаками. «Геологи, что ли, куда-то собрались?» — подумал почему-то Арсений.
Арсений приехал несколько раньше, до поезда оставался почти час. Ресторан еще работал, хотя у официанток был такой вид, будто каждый новый посетитель наносит им личное оскорбление.
Дома он никак не мог заставить себя толком поесть. Кусок не шел в горло. И теперь проголодался. В поезде наверняка, кроме чая, ничего не предложат, а вагон-ресторан, скорее всего, уже будет закрыт, рассудил Арсений.
Пока готовили заказанное им жаркое, он так сильно и нервно теребил и дергал бахрому на скатерти, что чуть не оторвал несколько ниток.
Жаркое не впечатлило. Типичный общепит. Все сегодня как-то не так. Не к добру это, не к добру, лезло в голову.
Да еще и когда он выходил из заведения, прямо перед его носом двое милиционеров в мрачноватого вида шинелях провели под руку какого-то алкаша, который отвратительно и грязно ругался.
Довольно частые за последние годы гастрольные поездки приучили его не реагировать на дорожные тяготы, но в этот раз в купе ему не спалось. Тревога за отца нарастала, он принялся вспоминать все известные ему случаи, когда люди после инфаркта восстанавливались и жили дальше припеваючи. Когда насчитал подобных историй достаточно, немного полегчало.
Зачем он обещал Вике, что зайдет туда, где вырос и откуда пришлось уехать не по доброй воле? Почему она вмешивается в это? Разве в силах она представить весь ужас и всю невозвратность случившегося много лет назад?
Или?..
Поездные колеса постукивали с пугающей неутомимостью. Лежать на боку было неудобно, — ныло плечо. Но на спине он почти никогда не засыпал.
Несколько лет назад он придумал прекрасный способ разнообразить свою жизнь. Видя привлекательную женщину, он сразу же искал в памяти какую-нибудь музыку, которая подходила бы ей больше всего. Если же знакомству суждено было развиться до чего-то увлекательного, то он в определенный момент выбрасывал этот козырь. От предложения услышать свой музыкальный портрет мало кто отказывался. Надо сказать, он не мухлевал. Не использовал расхожие, ко всякой почти молоденькой барышне подходящие мелодии. Всегда подбирал пьесу или фрагмент очень ответственно. И вовсе не всякий раз укладывал их потом в постель. Иногда ограничивался просто их восторгами. Сейчас ему вдруг стало стыдно за себя. Такой большой репертуар, фанатично наработанный в детстве и юности, теперь годится лишь для какой-то пошлости.
Пару лет назад, когда последний раз виделся в Москве с дедом и играл ему только что выученную до-мажорную сонату любимейшего старым Норштейном Мясковского, так расстроился из-за одного никак не выходившего, пустячного, в сущности, места, что дал сам себе зарок ничего нового больше не учить. И так уже в памяти все не удерживается. Новое вытесняет старое. Зачем? То, что не пускает его на сцену, сильнее его. Это наваждение. Как только он помыслит о сольном выступлении, представит себя выходящим на сцену, сразу видит падающую на пальцы крышку рояля, и пальцы непоправимо деревенеют, как все внутри. Это его проклятие. То, от чего он должен бежать. О чем обязан не думать. Но оно всегда неотвязно с ним.
Какая же все-таки сволочь эта консерваторская профессура из жюри, которая не дала ему играть тогда, на конкурсе, дальше первого тура, ссылаясь якобы на заботу о его здоровье! Он бы выдюжил. Действия обезболивающего хватило бы на всю программу. Он бы спасся.
Ведь дома в это время был ад. И никто не знал, чем все кончится. Бабушка умирала, дед как будто умирал вместе с ней, отец с матерью не разговаривали, не замечали друг друга, почти полностью уничтожив то, что люди называют «мы», а шестилетний Димка никак не мог понять, что происходит, и все спрашивал что-то то у отца, то у матери, то у деда с бабушкой, то у брата. И совсем не улыбался.
С консерваторией было покончено. Его педагоги предали его. С этим нельзя смириться. У него был шанс стать первым на том конкурсе Чайковского 1974 года. В итоге победил Андрей Гаврилов. Хороший музыкант. Но не лучше его. В знак протеста Арсений перешел из консерватории в Институт Гнесиных. Приняли его там чутко. Сразу нарекли гордостью кафедры. На первом зимнем экзамене он отыграл изумительно. Сломанные косточки на пальце хоть и срослись не совсем так, как надо, но это ни на йоту не сказалось на качестве исполнения. Он все чаще занимался не дома, а в институте по вечерам, спасаясь от того, что дома все разрушалось непоправимо. Через четыре года опять планировался конкурс Чайковского. А вдруг?.. Но во время отчетного концерта их класса в Большом зале института все изменилось. Перед самым выходом на сцену он испытал то, что потом стало его бедой, наваждением, клеймом на всей его жизни.