— Хорошие слова, очень хорошие слова, — сказал Гущин, — радостно их от тебя, Евсеевна, слышать. Но, между прочим, не надо забывать, когда идешь работать на завод, пусть это и нелегко, но ты отворяешь калитку и выходишь на широкую людную улицу. Об этом хорошо сказала Суркова. Тут, дорогая моя, и ветер веет, и солнце светит.
— А, между прочим, — сказал Графф, — у меня вопрос к тебе касательно столовой... Завтра, что ли, открывается?
— Не откроется, — помрачнел Гущин.
— Па-че-му?
— Механическое оборудование не прибыло.
— Так, так, так... А без столовой как же понимаешь приглашение к товарищам женщинам?
— Есть договоренность: будем давать талоны в столовую инвалидов на Луговой.
— А наша откроется к концу пятилетки, примерно?
— Неуместное остроумие. В десятидневный срок откроется.
— Еще один вопрос: для русских и для китайцев совместная столовая?
— Совместная.
— Ну, это перестарался. Разные вкусы, разные ароматы... Я, например, не охотник до чеснока и черемши. Все твое угощение назад полезет.
— Поставить перегородочку, — прищурился Гущин, — и на перегородочке надпись: «Сюда вход китайцам и собакам запрещен»?
Графф тонко улыбнулся и стал смотреть через его голову. Улыбка говорила, что ему, Граффу, великолепно известны все эти штучки и что у него по этому поводу свое собственное мнение.
— Считаю, — говорил секретарь, — вопрос Граффа неверным и неуместным. Вместе работаем, вместе будем и есть. Говорить о запахе чеснока и не говорить о рабочей солидарности!? Да провались в тартарары все запахи в мире!
На обратном пути, в лазоревых сумерках, под рождающимися звездами, на широкой корме парохода играл оркестр, пели песни, и Цао, окруженный тесным кольцом, показывал фокусы.
Китай лежал там, за волнистой линией гор. За ровносеребряной чертой океана — Япония.
Когда повернули, в Золотой Рог, он открылся черный, в зигзагах, пучках, виноградинах огней. Дома, памятники, маяки, пароходы — все унизано огненными шарами. С каждым поворотом винта чернота воды и ночи становилась относительнее и, наконец, исчезла под налетом света.
Хорошо подплывать ночью к пристани, когда уже стихли машины, и железный лебедь, с легким хрустом разбивая волны, скользит между пароходов, шхун и шампунок. А вокруг усталые, разнеженные люди... В руках их целые кусты сирени и черемухи, и запах полей и лесов несется над палубами.
Троян не распростился с Верой ни на пристани, ни на Ленинской, ни даже у дверей ее дома.
Из темной комнаты черная ночь видна отчетливо. Редки прохожие по дощатым тротуарам... Крик: не то перепуганный человек, не то далеко-далеко — паровоз.
Неплохо сидеть ночью у окна, открытого в простор залива, с человеком, который вдруг стал для тебя источником счастья, не совсем понятного, несмотря на все написанные человечеством на эту тему поэмы и романы.
СОБЛАЗН
Посевин лежал на берегу за длинной песчаной мелью. Отсюда он видел рыбалку, катера, кунгасы, рыбаков, которые сейчас отдыхали, потому что очередной ход рыбы закончился, а новый ожидался нескоро.
Солнце высоко, снежные сопки кажутся тающими облаками.
На эти тающие облака, на океан, который раскинулся беспредельно, на равнину, которая ведет к горам, Посевин смотрел равнодушно. Природа никогда не вызывала в нем интереса. Красоты ее годились разве для того, чтобы поехать на пикник, выпить и закусить на полянке под березками... Пить водку под березками хорошо!
— Наконец-то, идут!
Идут Борейчук и Дождев. Идут медленно, делая вид, что никуда не идут. Посевин вынимает папиросу и закуривает. Он равнодушно смотрит в даль, когда подходят к нему два рыбака.
Оглядываются и садятся рядом с ним.
— Погода установилась, — замечает Борейчук. — Наши студенты затевают экскурсию на Горячие ключи.
— Ну, а вы, как? — спрашивает Посевин, искоса поглядывая на рыбаков.
— За тобой слово, — говорит Борейчук.
— Мое слово простое: выбрать денек и двигаться. Шлюпку я уже присмотрел, большая, вполне исправная, та, с голубеньким ободком по борту.
— Велика, — сказал Дождев, — трудно поднимать против течения.
— Зато все ляжет: и провиант, и снаряжение. Конечно, будет трудновато, но по реке пойдем, не торопясь, сберегая силы.