Выбрать главу

Зимой в стайке стоял теплый парной дух, мехами ходили бока, и утробное сопенье было настолько густым и гулким, что, казалось, само пространство дышит влажными бездонными глубинами. Потолок, провод от лампочки, окно, – все было в крупном звездчатом куржаке. После сорока пяти зарастала отдушина и застывал под ногами навоз, который Витя выгребал и оттаскивал в кучу на санях-корыте, а весной развозил на “буране” на огород и в теплицу.

Виктор любил тихо войти и смотреть, как Настя доит, всякий раз дивясь, давно ли он видел это впервые. Бабушка делала что-то странное под коровьим брюхом, там царило бойкое упругое оживление, что-то ерзало с жующим, скользко-резиновым звуком, что-то пилили мокрой и мягкой пилой, и ко дну ведра тянулись звонкие живучие струны, и бабушка перебирала их с необыкновенным оживленьем, и они сыто меняли тон, пока в ведре подымалось, как на дрожжах, белое облако пены.

К битью скота Виктор относился, как к мужской обязанности, огораживая Настю, которая переживала и, как всякая хозяйка, если корова была стельная, с горестной бабьей солидарностью спрашивала про теленка: мол, какой, большой ли?.. Витя с детства знал эти окатанные красные камни с прожилками, казавшиеся окаменевшим мясом, и помнил странно поразившую его когда-то станцию метро в большом городе, казавшуюся вырубленной в гигантской мясной туше, ее зеркально отшлифованные поверхности и белые жировые разводы, неприлично усиливающие сходство. Теперь сходство было обратным, на вспоротой шее каменела мышца, проступая подсыхающим срезом волокон, и, отсвечивая, как тусклый минерал, краской застывала на шкуре кровь, и это геологическое превращение поражало и напоминало остановку реки.

И когда в капкане оказывался живой соболь, и он с горечью приступал к тому, что обязан сделать каждый охотник, и, поймав зверька, перехватывался по длинному телу, ловя убегающее трепещущее сердце, чтобы с силой сдавить и прекратить мучение живого существа, и рука гонялась за этим сердцем по соболю, как по тайге, то в его собственном сердце стоял сумрак, лишь позже переходящий в ощущение знания, тяжесть которого наполняла всякий шаг. Обдирая зверька, разделывая сохатого или тайменя, ежедневно имея дело с ярким и чистым нутром рыбы, птицы, зверя и зная его до последней жилки, он не удивлялся общности телесного устройства всего живого, а лишь видел в ней напоминание о собственной бренности. И вину, знакомую всякому думающему добытчику и имеющую великий смысл, ибо человек обязан знать, кто его кормит и одевает, за чей счет живет, какой ценой оплачена его жизнь, и каждым движением быть этой цены достойным.

Когда хоронили тетю Гутю, копали могилу по талой еще осенней земле и руководил один пропащий и пьющий мужичок, из тех, кого почему-то всегда зовут бить скотину и копать могилы, и они, год за годом похоронив полсела стариков, вдруг незаметно вырастают до тихой и простой незаменимости. Тетю Гутю положили рядом с ее мужем, он умер зимой, и на пихте над его могилой висела связка ржавых цепей, которыми пилили промороженную землю. Висели, то ли как знак трудовой жизни – работал он вальщиком, то ли как дальний путевой комплект, вроде седла и лука. Рядом теснились могилы в убогом разнообразии памятников и крестов, и надо многими висели, позвякивая на ветерке, такие же гирлянды цепей, и по ним можно было узнать, кто умер зимой. А Витя представлял собственную могилу, над которой на густой пихте тоже висели бы цепи, да еще какой-нибудь драный бурановский ремень, да стартер от мотора, и это казалось лучшим памятником.

5

У острова шумел небольшой порог, осенью ярко белели снежные шапки его камней, а их подводное подножье облеплял мягкий зеленый лед, и сжатая им голубовато-дымчатая вода казалась необыкновенно жилистой, имея на фоне льда сине-зеленый, арктически спокойный оттенок. Камни постепенно зарастали, образуя плотину, подпруживая плес и меняя архитектуру порога, по бледно-зеленым уступам которого вода струилась причудливыми потоками.

Ниже тоже был порог потрясающей красоты и мощи, начинавшийся с бесконечных каменистых корг, скалистых гряд, то отлитых из сплошных базальтовых масс и похожих на странные причалы, то громоздящихся гигантскими каменными развалами. Дальше, если подыматься вверх, шли высокие, покрытые ягелем берега в остроконечных елочках и свечеобразных кедрах, спадали лиловые россыпи курумов, и река, расширяясь, текла через бесконечные гряды, переваливаясь меж камней тугими оковалками стекла. И, едва вдали показывалась синяя двугорбая гора, накипание каменных гряд достигало предела, и правую половину русла перегораживала будто труба, и через нее валила ровная и широкая лента кипящей воды, а потом река резко брала влево, и Виктор упирался в скалу, которой заканчивался длинный каньон, полный огромных каменюг и тяжелых пластов воды, размашисто ходящих по руслу. Проезжая по этим вздыбленным массам, он достигал верхнего слива, где Катанга была зажата двумя слоново-серыми скалами, полого сходящими к воде и образующими грандиозный мол, перегораживающий реку и лишь в правой ее части оставляющий брешь для треугольного слива. В середине мол вздымался скальным островом, а слева прогибался, и вода хлестала с него широким водопадом.

С крутых берегов падали в Катангу ветвистыми россыпями ручьи, свисали неестественно белой ячеей, начисто лишенной какого-либо движения воды, и лишь объятые частой и необыкновенно согласной конвульсией. И вместе с этими ручьями, большими и малыми реками Катанга жила одним огромным струящимся телом, единой жилой расплавленного минерала, тугой, блестящей, тягуче охлестывающей каждый камень, чудно отыгрывающей то синью галечника, то красно-белым крошевом донной плитки. Виктор ехал по кипящей Ниме, и она так одушевленно бугрилась, что казалось, из ее недр восстает бесчисленное воинство, светясь сквозь синее стекло ржавыми шлемами и мокро чернея у берегов, где сушили корни кряжистые короткие лиственницы и свисали глянцевитые брусничники. Он сидел за румпелем и сжимающей его рукой продолжался через мотор к гибким кедровым бортам, тянулся ими, сходясь в десяти метрах впереди у торчащего бруса носовила, и каким-то почти чресельным чутьем ощущал всю тяжесть лодки и всю трепетность ее бритвенного скольжения и, питая ее струей, слал дальше и дальше, то беря подъем лобовым напором, то зависая над стеклянными безднами и наслаждаясь отчетливой работой мотора на малых, то резко осаживая, чтобы подняло корму и догнавшей волной перебросило через перекат.

Солнечной осенью, когда по речной сини полыхало щедрое золото лиственей, все зависело от того, под каким углом смотреть на воду. Если Витя нависал, то ничего не видел, кроме камней, если чуть поднимал взгляд, по их рыжине шла, колыхаясь, синь не сплошь, а наплывами, переливами ходящей ходуном глади, а если пускал по этому лаку лиственничное золото, то рисковал и вовсе спятить – особенно у берега под красными яра2ми, где каменистое дно обливала кирпичная крошка и сквозь неровную глянцевитую пленку было видно, как по красному дну тянет кто-то бесконечную светящуюся сеть.

А бывало, за бугристой спиной плеса, за миражно вздрагивающим перегибом воды вдруг вздымалось что-то такими страшными ослепительно белыми взмахами, что чудилось, в мреющей дали тонет ангел, причем особенно странен и трагичен был самый первый, одиночный взмах оплавленного крыла, вскоре начинающий повторяться с нарастающей очередностью и по мере приближения лодки превращающийся в стоячую волну порога.