Выбрать главу

– Да, я одета раз и навсегда! Если б ты знал, как это удобно! Блузки, хорошее бельё, сверху это обмундирование – и я готова. Одета для обеда у Монтанье и у Бобетта, одета для кино, для бриджа и для прогулки в Булонском лесу.

– А для любви? Или ты о ней забыла?

– О малыш!

Лицо её под сетью красных прожилок ярко вспыхнуло, и Ангел, испытав минутное низменное удовольствие от причинённой им боли, почувствовал вдруг стыд и раскаяние перед этой чисто женской реакцией.

– Я пошутил, – сказал он смущённо. – Я тебя шокирую?

– Да нет. Но ты ведь знаешь, что я никогда не любила ударов ниже пояса и несмешных шуток.

Она старалась говорить спокойно, но видно было, что она уязвлена, в её расплывшемся лице что-то металось и трепетало – возможно, оскорблённое целомудрие.

«Господи, только бы она не вздумала плакать!..» Он представил себе эту катастрофу – мокрые щёки, перерезанные глубокой рытвиной возле губ, веки, красные от разъедающей соли слёз… он поспешил исправить положение:

– Да что ты! Ты не так меня поняла! Я не хотел… Ну, полно, Леа…

Она вздрогнула, и он вдруг осознал, что до сих пор ещё ни разу не назвал её по имени. Гордясь, как и прежде, своим самообладанием, она мягко прервала его:

– Я не сержусь на тебя. Но за те недолгие минуты, которые ты здесь проведёшь, постарайся не оставлять мне на память ничего гадкого.

Его не тронула ни её мягкость, ни слова, в которых он усмотрел неуместную чувствительность.

«Или она притворяется, или и вправду стала такой, какой я её вижу. Покой, целомудрие – что ещё? Ей это идёт как корове седло. Душевный комфорт, еда, кино… Она врёт, врёт, врёт! Она хочет, чтобы я поверил, будто это очень удобно и даже приятно – быть старухой… Нашла дурака! Пусть кому-нибудь другому рассказывает сказки про свою хорошую жизнь, про бистро с изысканной кухней, но мне-то зачем? Мне, выросшему среди пятидесятилетних красоток, приборов для электромассажа и питательных кремов! Мне, видевшему, как все они, мои нарумяненные феи, сражались с каждой морщинкой, готовые перегрызть друг другу глотку за какого-нибудь альфонса!»

– Знаешь, я отвыкла от твоей манеры молчать. Когда ты вот так сидишь, мне всё время кажется, что ты хочешь что-нибудь мне сказать.

Их разделял маленький круглый столик с бокалами для портвейна. Леа стояла, не уклоняясь от устремлённого на неё беспощадного взгляда, но по некоторым едва уловимым признакам Ангел угадывал напряжение мышц, попытку втянуть распущенный живот под полы жакета.

«Сколько раз она надевала, снимала, снова мужественно надевала свой длинный корсет, прежде чем расстаться с ним навсегда? Сколько раз по утрам подыскивала новый оттенок пудры, тёрла щёки, где краснота сменила румянец, массировала шею кольдкремом и кусочками льда, завязанными в носовой платок, пока не примирилась со своей новой кожей, блестящей, как начищенные сапоги?..»

Возможно, это чуть заметное подрагивание объяснялось просто-напросто раздражением, но Ангел с бессознательным упрямством ждал от него чуда, метаморфозы…

– Почему ты молчишь? – настаивала Леа.

Она явно начала нервничать, хотя и продолжала стоять неподвижно. Одной рукой она теребила жемчужное ожерелье, скручивая и раскручивая в постаревших длинных холёных пальцах нить немеркнущего перламутрового огня, подёрнутого таинственной влагой.

«Может, она попросту боится меня? – размышлял Ангел. – Человек, который долго сидит и молчит, всегда смахивает на сумасшедшего. Ей, наверно, вспоминаются страхи княгини Шенягиной. Интересно, если я протяну к ней руку, не позовёт ли она на помощь? Бедная моя Нунун…»

Он не решился произнести это имя вслух и поспешно заговорил, чтобы обезопасить себя от искренности, пусть даже мимолётной.

– Что ты станешь думать обо мне?

– Видно будет, – осторожно сказала Леа. – Ты сейчас напоминаешь мне одного из тех людей, которые кладут в прихожей пакет с пирожными, считая, что ещё успеют их подарить, а потом уходят и уносят пирожные с собой.

Успокоенная тем, что беседа возобновилась, она заговорила как прежняя Леа, проницательная, тонкая, по-крестьянски лукавая. Ангел встал, обошёл разделявший их столик, и в лицо ему ударил яркий свет из широкого окна, задёрнутого розовыми занавесками. Леа могла теперь оценить в его чертах, ещё почти нетронутых, но исподволь уже подтачиваемых временем, незримую работу долгих дней и лет. Это скрытое разрушение могло пробудить в ней жалость, всколыхнуть воспоминания, вызвать слово или жест, которые повергли бы Ангела в состояние упоительного самоуничижения, и он замер, прикрыв глаза, словно спящий, в лучах безжалостного света, решив испробовать свой последний шанс на последнюю обиду, последнюю мольбу, последнюю дань поклонения…