Преждевременная осенняя сырость туманила полную луну. Большое молочное пятно в бледном радужном ореоле белело на её месте и время от времени меркло, задыхаясь в клубах бегущих облаков. Среди прелой листвы, опавшей в жаркие дни, рождался сентябрьский запах.
«Как тепло!» – подумал Ангел.
Он устало опустился на скамейку, но просидел недолго, ибо вскоре к нему присоединилась невидимая соседка, с которой он не желал сидеть рядом. У неё были седые волосы, длинный жакет, и вся она звенела беспощадной музыкой весёлого смеха… Ангел посмотрел в сторону садов Ла Мюэт, как будто мог слышать оттуда, издалека, тарелки джаз-банда.
Ещё рано было возвращаться в голубую комнату – наверно, две юные девицы из высшего общества всё ещё курили там дорогие сигары, плюхнувшись на голубой бархат кровати, и развлекали торговца недвижимостью армейскими анекдотами.
«Мне бы спокойную комнату в отеле, обыкновенную розовую комнату, самую заурядную и самую розовую… Только не утратит ли она свою заурядность, когда свет будет погашен и темнота впустит туда толстую смеющуюся гостью в длинном унылом жакете, с непослушными седыми волосами?» Он улыбнулся своему видению, ибо уже преодолел этот страх: «Там ли, здесь ли… Она всё равно ко мне явится. Но с этими людьми я больше жить не хочу».
День ото дня, час от часу в нём росло презрение и непримиримость. Он теперь строго судил героев отдела происшествий в газетах и молодых послевоенных вдов, требовавших себе новых мужей, как воды на пожаре. Его принципиальность незаметно распространилась и на денежные вопросы, хотя он сам и не сознавал столь важной перемены в себе. «Сегодня за обедом… Эти корабли с кожами… Провернули-таки махинацию… Какая мерзость! И они не стесняются говорить об этом вслух!» Но ни за что на свете он не стал бы возмущаться публично, чтобы, не дай Бог, не выдать себя, не показать всем, что у него нет больше ничего общего с себе подобными. Из осторожности он скрывал это, как и всё остальное. Разве не напомнила ему кратко и недвусмысленно Шарлотта Пелу, когда он намекнул ей на то, что она весьма своеобразным способом перепродала несколько тонн сахара, о тех временах, когда он бросал развязным тоном: «Леа, дай-ка мне пять луидоров, я схожу за сигаретами».
«Ах, – вздохнул он, – никогда они ничего не понимают, эти женщины… То было совсем другое…»
Так он сидел и размышлял, без шляпы, с влажными волосами, почти растворившись в тумане. Перед ним промелькнул силуэт женщины. Резкий скрип каблуков по гравию был торопливым, тревожным, и вот уже женская тень метнулась к мужской тени, возникшей с другой стороны, прильнула, уронила голову, словно подстреленная.
«Эти двое скрываются, – подумал Ангел. – Кого они обманывают?.. Все кругом обманывают. А я…» Он не закончил мысль и вскочил на ноги, охваченный отвращением, смысл которого был совершенно ясен: «А я – чист». Слабый свет, постепенно проникавший в глубинные, неведомые ему до сих пор пласты и залежи, уже начал открывать ему, что чистота и одиночество – две стороны одного и того же несчастья.
Было уже поздно. Ангел озяб. Бодрствуя бесцельно и подолгу, он узнал, что ночные часы не похожи один на другой и полночь – это время тёплое по сравнению с часом, предшествующим рассвету.
«Скоро зима, – подумал он, ускоряя шаг. – Наконец-то мы разделаемся с этим бесконечным летом. Я хочу этой зимой… этой зимой…» Ему внезапно расхотелось строить планы, он сник и остановился, словно лошадь, издали увидевшая крутой подъём.
«Зимой по-прежнему будут моя жена, моя мать, старуха Ла Берш и все эти, как бишь их там зовут… В общем, все эти типы. И уже никогда для меня не будет..»
Он стоял и смотрел, как несётся над Булонским лесом вереница низких облаков, неуловимо отсвечивающих чем-то розовым, как ветер прибивает их к земле, корёжит, треплет, волочит за туманные лохмы по лужайкам, а потом снова уносит к самой луне. Ангел привычно любовался световыми феериями ночи, которую спящие считают чёрной.
Широкая и плоская луна, подёрнутая дымкой, выплыла из мчащихся клубов тумана, словно отгоняя их, чтобы проложить себе путь, но Ангел даже не заметил этого, погружённый в бессмысленную арифметику: он подсчитывал годы, месяцы, дни и часы драгоценного времени, упущенного навеки.
«Если бы тогда, перед войной, когда я к ней пришёл, я остался с ней, это было бы три, даже четыре хороших года, сотни и сотни выигранных дней и ночей, спасённых для любви…» Он не дрогнул от столь громкого слова.