Выбрать главу

Но Мишкин уже ничего не мог ответить девушке: он медленно повалился на землю, уронив с плеч тяжелое тело Быстрых.

* * *

Быстрых и «граф Монтекрист» очнулись одновременно и вместе, как по команде, открыли глаза. Оба лежали в партизанском госпитале, оборудованном в самой просторной и сухой из землянок. Неяркое пламя приспущенной керосиновой лампы мягко освещало неровные, крытые свежим тесом стены землянки, некрашеный, но чистенький сосновый столик с лекарствами и две низкие, сколоченные из досок койки.

На табуретке, стоявшей между двумя койками перед столиком, дремал, посапывая, партизанский доктор Эпштейн — тот самый врач, который еще в мирное время простодушно восхищался «графской работой». Когда немцы подходили к Энску, Эпштейну было предложено эвакуироваться. Но он наотрез отказался уехать из города, в котором врачевал почти сорок лет, знал наперечет все семьи и был «на ты» с половиною жителей.

— Не поеду, — решительно заявил он в горкоме. куда его вызвали для переговоров — Я кум в каждом втором доме. На моих руках сотня больных, которых я не могу покинуть.

— А если город придется оставить? — спросил секретарь горкома, отводя глаза в сторону.

— Я думаю, что и тогда мне найдется работа. Но, разумеется, уже не в самом городе…

— Не понимаю, — попытался схитрить секретарь горкома. — Что, собственно, доктор, вы имеете в виду?

— Я имею в виду доклад товарища Сталина, — ответил Эпштейн. — Там весьма определенно сказано, чем должны заниматься советские люди в оккупированных районах. И секретарь горкома, конечно, хорошо помнит, что в этом докладе не сделано исключения для врачей. Короче говоря, мои шестьдесят с хвостиком лег — отнюдь не повод для того, чтобы не зачислить меня в партизанский отряд.

— Все ясно, — улыбнулся секретарь горкома. — Оставайтесь пока здесь.

И доктор Эпштейн остался, а затем вместе с партийным активом ушел в отряд. Здесь он прежде всего наладил медицинскую часть: выбрал и оборудовал землянку, получившую громкое наименование «стационара!», и стал тщательно оберегать здоровье бойцов отряда. Стоило кому-нибудь из партизан схватить насморк, как доктор немедля заводил на него подробную «историю болезни и начинал мучить несчастного термометром, ядовитыми горчичниками и банками.

— Заразы не потерплю! — грохотал Эпштейн в ответ на их мольбы и стенания. — Грипп в этих условиях все равно, что чума. Как лицо, ответственное за медико-санитарное состоящие отряда, не желаю входить в обсуждение и открывать дискуссии с бациллоносителями. Изолировать в стационаре, а там видно будет.

Месяца через два старик с корнем ликвидировал всяческие следы гриппа и терроризировал партизанскую кухню требованиями строжайшей санитарии. Партизаны отменно поздоровели на свежем воздухе, отлично выглядели, не жаловались на печень и совершенно перестали чихать. Поле деятельности доктора Эпштейна катастрофически сокращалось. Он заскучал, осунулся, ходил с мрачным видом и наконец явился к командиру отряда.

— Что нового, доктор? — приветливо спросил его командир. — Что за мрачный вид? Не обнаружены ли вспышки тропической малярии, индийской чумы или афганской холеры?

— Вы все шутите, — возразил Эпштейн, — а мне, право, не до шуток. Впервые за последние сорок лет я чувствую себя бездельником. Клинического материала почти нет. И, знаете, что я надумал?

— Признаться, нет.

— В немецких обозах нередко попадаются отличные медикаменты. Но наши люди не понимают в них ничего. Наличие на месте специалиста, как мне думается…

— Не хитрите, — перебил его командир, — скажите прямо, что вам хочется разок пойти на операцию, и не подводите под это фармацевтической базы!

— А если хочется, так что за беда? — не сдавался старик. — Ну, хочется.

Начался спор. И, как ни упорствовал командир, Эпштейн настоял на своем. Взяв со старика честное слово, что он удовлетворится одной вылазкой, командир разрешил ему пойти на операцию. Эпштейн был послан с группой партизан заминировать полотно железной дороги. Доктору повезло: на обратном пути произошла небольшая перестрелка с немецким разъездом. Одним словом, получилось настоящее дело. Как рассказывал потом сам Эпштейн, он никогда еще «не проводил такого содержательного вечера».

Таков был «партизанский доктор», мирно дремавший в тот момент, когда Быстрых и «граф» пришли в себя.

Когда взгляды их встретились, они оба сразу вспомнили все, что с ними произошло.

— Спасибо, браток, — коротко произнес Быстрых, стараясь не смотреть «графу» в лицо. — Спас ты меня, а сам видать, тоже был ранен. Небось, на себе тащил?

«Граф» посмотрел на своего недавнего врага и мгновенно всем сердцем понял: все, что стояло между ними в течение этих лет, рухнуло окончательно и навсегда, так что взаимной настороженности и неприязни уже нет места.

— Рана болит? — спросил он, уклоняясь от ответа.

— Ноет немного, — ответил Быстрых и хотел сказать еще что-то, но тут вскочил проснувшийся доктор и закричал:

— Это что еще за разговоры! Митинг в стационаре… Категорически запрещаю!.. Больные, вам предписан абсолютный покой, постельный режим и усиленное питание. А ну повернуться спиной друг к другу!

Быстрых и «граф» стали ворча переворачиваться на другой бок. В это мгновение послышались чьи-то легкие шаги, и «граф», еще не видя вошедшего, сразу почувствовал присутствие Гали.

— Ну, как дела, доктор? — тихо спросила девушка. — Когда же наконец он… они придут в себя?

— Он… простите, я хотел сказать, они — уже пришли в себя, — лукаво ответил Эпштейн. — Сейчас я разрешу им по очереди повернуться к вам лицом, ибо делать это одновременно им противопоказано.

Нужно заметить, что доктор Эпштейн давно уже отлично понимал, почему Галя путается в местоимениях и кого из его двух пациентов «ей хочется поскорее увидеть. Тем не менее Эпштейн произнес, сохраняя все то же серьезное выражение лица:

— Товарищ Быстрых, повернитесь лицом к товарищу Соболевой.

— Есть повернуться к товарищу Соболевой, — ответил вместо Быстрых «граф» и резким движением повернулся лицом к Гале.

— Петя! — воскликнула девушка и, уже не будучи в силах сдержаться, бросилась к нему. Быстрых, который тоже успел повернуться, взглянул на доктора, почему-то подмигнул ему и с тяжелым вздохом вновь отвернулся к стене. Скоро он притворился, что спит, и даже начал по храпывать. Доктор Эпштейн, в свою очередь, вспомнил о «совершенно неотложном деле» и поспешно покинул землянку, строго бросив Гале:

— Пожалуйста, не оставляйте до моего прихода больного.

И вот они опять вместе и почти совсем одни. Многое они могли рассказать друг другу. Но они молчали. Без слов, по одному взгляду, по жару тесно сплетенных рук, по тревожному дыханию, по ликованию своих сердец они понимали, что наступило наконец их счастье, пришла любовь.

* * *

Могущественна и непобедима юность! Несмотря на то, что рана «графа» была не из легких, его двадцать лет, его стремление жить и его вера в свои силы взяли свое. Видавший виды доктор Эпштейн лишь покрякивал от удовольствия, наблюдая, как день ото дня крепнет и наливается силами его пациент. Еще недавно, после извлечения пули, широко зиявшая, глубокая рана с каждым днем стягивалась по краям, чудодейственно заполняясь, изнутри свежей, розовой плотью.

Выздоравливал и Быстрых, но гораздо медленнее.

«Граф» теперь ежедневно выбирался на прогулки в обществе Гали. Вместе с нею он часами бродил по лесу, жадно дыша густым воздухом, любуясь золотыми осенними цветами. Он был счастлив, как никогда: каждое его движение, каждая сосна в лесу, каждый взгляд любимой были ему счастьем. Все это — рыжее ласковое солнце, золотой, осенний лес, смуглая нежная девушка, заботливо поддерживающая его, сосны-великаны, важно и словно поощрительно кивающие ему своими пышными кронами, — все это, чорт возьми, было жизнью, большой, радостной великолепной жизнью, ради которой стоило бороться и рисковать.

Раньше он не замечал всей этой красоты, привычно полагая, что дышать, двигаться, есть, работать не так уж интересно. И вот все, мимо чего он раньше проходил без внимания, оказалось огромным, удивительным счастьем, полным неиссякаемых поводов к радости и грусти, к мысли, наслаждению и любви.