Выбрать главу
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом, то ли дернуть отсюдова по морю новым Христом. Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза, паровоз с кораблем — все равно не сгоришь от стыда: как и челн на воде, не оставит на рельсах следа колесо паровоза.
Что же пишут в газетах в разделе «Из зала суда»? Приговор приведен в исполненье. Взглянувши сюда, обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе, как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены; но не спит. Ибо брезговать кумполом сны продырявленным вправе.
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те времена, неспособные в общей своей слепоте отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек. Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть. Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть, чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времен — это зоркость к вещам тупика. Не по древу умом растекаться пристало пока, но плевком по стене. И не князя будить — динозавра. Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера. Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора да зеленого лавра.
Декабрь 1969

Разговор с небожителем

Здесь, на земле, где я впадал то в истовость, то в ересь, где жил, в чужих воспоминаньях греясь, как мышь в золе, где хуже мыши
глодал петит родного словаря, тебе чужого, где, благодаря тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком не видя места, коего глаголом коснуться мог бы, не владея горлом, давясь кивком звонкоголосой падали, слюной кропя уста взамен кастальской влаги, кренясь Пизанской башнею к бумаге во тьме ночной,
тебе твой дар я возвращаю — не зарыл, не пропил; и, если бы душа имела профиль, ты б увидал, что и она всего лишь слепок с горестного дара, что более ничем не обладала, что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь тебя глаголом, исповедью, просьбой, проклятыми вопросами — той оспой, которой речь почти с пелен заражена — кто знает? — не тобой ли; надежным, то есть, образом от боли ты удален.
Не стану ждать твоих ответов, Ангел, поелику столь плохо представляемому лику, как твой, под стать, должно быть, лишь молчанье — столь просторное, что эха в нем не сподобятся ни всплески смеха, ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне и блазнит слух, привыкший к разнобою, и облегчает разговор с тобою наедине. В Ковчег птенец, не возвратившись, доказует то, что вся вера есть не более, чем почта в один конец.
Смотри ж, как, наг и сир, жлоблюсь о Господе, и это одно тебя избавит от ответа. Но это — подтверждение и знак, что в нищете влачащий дни не устрашится кражи, что я кладу на мысль о камуфляже. Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!» Не превращу себя в благую весть! Поскольку боль — не нарушенье правил: страданье есть способность тел, и человек есть испытатель боли. Но то ли свой ему неведом, то ли ее предел.
___
Здесь, на земле, все горы — но в значении их узком — кончаются не пиками, но спуском в кромешной мгле, и, сжав уста, стигматы завернув свои в дерюгу, идешь на вещи по второму кругу, сойдя с креста.
Здесь, на земле, от нежности до умоисступленья все формы жизни есть приспособленье. И в том числе взгляд в потолок и жажда слиться с Богом, как с пейзажем, в котором нас разыскивает, скажем, один стрелок.
Как на сопле, все виснет на крюках своих вопросов, как вор трамвайный, бард или философ — здесь, на земле, из всех углов несет, как рыбой, с одесной и с левой слиянием с природой или с девой и башней слов!