Выбрать главу

Папа считает меня маленькой и разговаривает со мной так, будто я дурочка.

Папа и я, так же, как Сюзанн с Эллен, все мы хотим лишь одного: чтобы ты занималась тем, чем занимаются дети твоего возраста, — возражает Михаэла.

А чем они занимаются? Думаешь, ходят с утра до вечера с французским учебником? Духмаешь, между десятью и четырнадцатью годами в них так-таки ничего и не меняется? А я хочу делать то, что мне нравится, — прибавила Китти, помолчав. — Хочу увидеть что-нибудь из того, о чем я слышала.

— Что же ты слышала?

Я слышала, — отвечает младшая сестра, — как князь рассказывал…

Ах! — перебила ее Михаэла и впервые произнесла прозвище, ранящее ее самое. — Барон Мюнхгаузен!

Этого ты не должна была говорить, — обиделась Китти. — С тех пор как эти дураки так низко подшутили над князем, я полюбила его еще больше. А заметила ты — он вовсе не защищался?

Да — и ты, и я думаем, что он человек благородный, но знаешь, что говорят о нем другие? Что он обманщик!

Это неправда!

Да, — задумчиво повторила Михаэла и потом, не найдя более подходящих слов, прибавила: — Если бы ты была старше, ты лучше поняла бы меня, и все же должна тебе сказать, что князь замешан в каких-то интригах. Вот сейчас Сюзанн рассказывала мне, будто Корнелия, услыхав об отъезде князя, не могла скрыть слез.

А что она услыхала? Когда он уедет? — вырвалось у Китти, и она побледнела еще больше.

Думаю, — отвечала Михаэла, занятая своими мыслями и потому не заметившая в эту решающую минуту состояния младшей сестры, — думаю, он уедет завтра… Но и Сюзанн будет тосковать по князю… Когда она рассказывала мне о Корнелии, голос у нее был какой-то чужой, и смотрела она в окно…

А я давно думала, что она его любит, — сказала Китти.

Этим разговором младшая сестра была принята в цех дев, в содружество девиц, где говорят о возлюбленных, где снежными хлопьями слетают чудесные слова и сверкают звезды любви.

Сестрички стали друг другу близки, как любовники. Их голоса звучали одинаково. Их любовь была подобна лампе, поставленной меж двух зеркал. Отражение отвечало отражению, и ускользающий образ терялся в беспредельности пространств. Китти стала девушкой.

Быть может, они поцеловались, а может быть, не вымолвили ничего, кроме одного слова — «сестричка!», — быть может, им даже что-то мешало заговорить. Испытывая душевный взлет, люди слишком обращены внутрь самих себя, и так случилось, что ни одна из сестер не поняла другую. А ведь они были так близки! Они чувствовали свое родство и горячее участие друг в друге. Чувствовали, как волны их душ устремлены к одному и тому же берегу, к одной и той же голове, к одному и тому же слову.

Вскоре они расстались, испытывая чувство мира и удовлетворения, нашептывавшее младшей из них: «Если я исчезну нынче ночью, Михаэла меня поймет. В полночь сяду в коляску, а утром поднимется переполох, меня станут звать, но Михаэла скажет им, чтоб они не глупили и оставили меня в покое. Я уже взрослая, и у меня есть сестра, которая меня понимает…»

Лица барышень Стокласовых расплываются в вечернем свете, и я опять вижу полковника. Он закончил писать и открывает дверь Ване, который останавливается строго в трех шагах от него и, приняв позу, предписываемую армейскими обычаями, ждет, когда с ним заговорит начальник, чтобы высыпать свои вопросы. Князь, по своему обыкновению, не обращает на него внимания и затягивает ремни на мешке. Наконец он делает жест рукой, означающий: «Говори! Что тебе надо? Чего ты хочешь и зачем явился?»

Слыхать, ваше превосходительство, нынче в полночь вы собираетесь уехать.

Да.

Господин полковник, — говорит Ваня, — я встретил Марцела, он нес узелок с вещами барышни Китти. Девчонка ведь малая! Ваше превосходительство! Может, в России или в Париже, не то еще где на свете, есть у вас такая же дочь!

Не будем сейчас об этом.

Едва князь это произнес, у Вани задрожал подбородок. Его лихорадило. Дух его, столь легко поддающийся обольщению, дух, который князь формовал, как гончар — глину, теперь вскипел. Ваня поднял голову. Ваня видел теперь дальше, чем обычно, и гнев вдохнул в него отвагу, которая бросает крестьян на своих господ. Вытерев пот, он продолжал:

— Барин, хоть запрещайте мне, хоть наказывайте всю жизнь за то, что я теперь ослушаюсь, а я все одно ослушаюсь, и буду говорить, и всем скажу! Я знаю, увозили вы барышень. Я про это знаю! Знаю, как они потом плакали и все письма писали. Очень хорошо помню одну, Ольгой звали. Вы-то ее бросили, а она вам доселе пишет… Знаю я и про другую. Неделю целую словечка не промолвила. Ее родители приехали к нам в Черновицы. Отец той барышни стоял в коридоре (вы где-то заперлись), и я должен был отвечать ему, что ему тут нечего делать. После я еще два раза видел этого человека. И ни разу ничего ему не сказал, а он-то все меня выспрашивал да молил, как дитя малое…