— Сколько ты обижал его, Янку, пока он был жив!..
Урматеку молча удалился: именно это сейчас и мучило его самого. Собственные его слова, только сказанные Мицей возле покойника, его напутали. Он вышел во двор, в темноту и принялся ходить, глубоко дыша. Часу не прошло, как он вернулся домой, а сколько на него обрушилось бед, о которых он и думать не думал. Справа и слева чернели, как тени, низкие соседские домишки, и Урматеку желал их обитателям тех же несчастий, которые свалились на его голову. Не из личной неприязни — он и не знал никого из них, — просто ему досаждал их спокойный сон. Сам он чувствовал, что в эту ночь ему не заснуть. Тихонько поднявшись на крыльцо, он позвал жену, дал ей денег на завтрашние расходы и умолк. Ему было стыдно.
— Хочешь уйти? Иди, все равно ты мне не в помощь, — проговорила Мица, — я и одна справлюсь.
Урматеку обрадовался, словно ему отпустили грех.
Не успел он выйти за ворота, как на душе у него сразу стало легче. Улица отходила ко сну. Прохожие были редки. На стульях перед калитками еще сидели старухи и о чем-то судачили. Набегал легкий ветерок и заставлял шелестеть тополя. Сладкий цветочный запах поднимался к небу, прямо к мерцающим в синеве звездам. Урматеку шел медленно, чувствуя, как с каждым шагом спадает с его плеч гнетущая тяжесть. Стоило ему отвлечься, рассеяться — и он забывал обо всем. Так было всю жизнь. И теперь, когда он шагал по улице, мысли его потекли совсем по другому руслу. Денег на похороны Лефтерикэ даст он не жалея, пусть похоронят как следует. Дом он отремонтирует, да еще и расширит, слава богу, не обеднеют, потому как, того гляди, еще несколько комнат понадобится, а вот нога Амелики… Здесь, как говорится, дело ясное, что дело темное. Но и тут Урматеку быстро утешился: Мица не волнуется, а ведь это она говорила с доктором, к тому же еще целый день впереди до того, как все выяснится. А за день мало ли что случится? Одно он решил твердо: в пансион она больше не пойдет. Хватит ей мучиться. А обучить он ее и дома обучит. Не сегодня-завтра о замужестве надо думать. Мало-помалу Урматеку вновь почувствовал себя уверенным и сильным. И по мере того, как росла в нем уверенность, Урматеку посреди пустынной и темной улицы стал потихоньку пробовать голос, будто собираясь обругать кого или отдать приказание. Все, что еще несколько минут назад казалось тяжким и невыносимым, сделалось вдруг легким и обыденным. Уверенности своей он обрадовался, а когда все представилось ему ясным и понятным, он даже возгордился собой и своим умом. «Вот что значит голова на плечах!» — произнес он вполголоса. Ему необходимо было услышать голос, будто похвалил его какой-нибудь сторонний человек.
Стучась в двери Журубицы, он и думать забыл обо всех несчастьях, что обрушились на него с тех пор, как он успел вернуться из своего путешествия, словно произошли они давным-давно. Новой ему казалась только его любовь, которая, на удивление, длилась уже столько времени. Урматеку постучал, и не раз, прежде чем Журубица ему открыла.
— Я чувствовала, что ты придешь, — покорно проговорила она.
Журубица обо всем уже знала от служанки. Тудорикэ ее, уже сильно накачавшись, отправился на дежурство.
Урматеку с порога заключил свою возлюбленную в объятия и принялся жадно целовать. Потом они перешли в гостиную. Журубица еще не ложилась. На столе квадратом лежали карты, она раскладывала пасьянс. Сласти, недокуренные сигареты говорили, что она скучала. При мысли, что Журубица ждала его, Урматеку и вовсе растаял, Он снова обнял ее, целуя затылок и пахнущие лавандой волосы. Она, как всегда, не противилась. Но если бы Янку мог перехватить ее взгляд, блуждавший по комнате в поисках того, кого здесь не было, Янку удивился бы. Его бы явно задело и то тоскливое равнодушие, которое застыло в ее черных глазах.
Урматеку решил устроить Лефтерикэ пышные похороны, возможно, в знак признательности, что самую страшную беду тот принял на себя. На следующий день, уверившись, что Амелика поправится и даже не будет хромать, он с новым приливом самодовольства, воздавая хвалы собственной дальновидности, отправился выполнять данное себе обещание. Поутру, вернувшись домой, он сперва, как обычно, долго занимался туалетом. При свете дня следы пожара не так раздражали его. Даже покойник, лежавший в задней комнате, его не тревожил. Не спеша совершал он обряд одевания, покрикивая на слуг, посылая за кукоаной Мицей, чтобы нашла ему запонку, бранясь во все горло, баламутя всех вокруг себя и отпуская шуточки, будто ничего и не произошло. Около полудня он вышел из дома. Решив ехать, он окликнул первого извозчика, который появился на улице. Извозчик с ним поздоровался: «Целую ручку, господин Янку!» — «Здорово, парень!» — отозвался Урматеку. Это маленькое событие доставило ему громадное удовольствие. Он был горд и не упускал случая упомянуть об этом: мол, в Бухаресте его знают поголовно все извозчики, музыканты и кельнеры! Урматеку постоял немного, разглядывая лошадей. Указал извозчику, что одна лошадь у него засекается, но похвалил за то, что вычищены обе до блеска. Садясь в пролетку, он задержался на подножке, накренив весь экипаж своей тяжестью. Усевшись посередине мягкого сиденья, он широко расставил ноги и положил на колени трость, которой давал указания кучеру, касаясь набалдашником его плеча. Пролетка покачивалась, Янку с удовольствием поглядывал на прохожих. Солнце уже припекло. Поворачивая с одной улицы на другую, Янку радовался знакомому, привычному Бухаресту, будто видел его после долгого отсутствия. Да и не мудрено, — сперва широкие дунайские раздолья, заросли ивняка, желтые пенистые волны, потом неожиданно страшная ночь, лужи, грязь, опрокинутая мебель, кислый запах горелого, да еще покойник — все это, вторгнувшись в его жизнь, показалось долгим-предолгим странствием, из которого он теперь как бы возвращался. Как у всякого человека, привязанного к родному городу, у Урматеку были в Бухаресте свои излюбленные уголки и улицы. Больше всего он любил окраину, понемногу обраставшую новенькими домами, вроде тех, что встречались у Извора, вдоль Подул Гырлей вплоть до Пьяца Маре. Дома эти были в один, много в два этажа, с островерхими крылечками, без всяких палисадников. На углу окраинной улочки чаще всего торчала какая-нибудь бакалейная лавка, на которой Урматеку непременно задерживал любовный взор. Вспоминая о прошлом, вдыхал он запах дешевого вина, мыла и подсолнечного масла. Ему нравились выстроившиеся возле дверей бочки. Одобрительно поглядывал он и на витрины, украшенные, как положено на окраинах Бухареста, плотным строем бутылок в красных, синих и желтых обертках, среди которых для освещения пристраивали карбидную лампу. У дверей новых домов часто поблескивали таблички: адвокат, врач, дантист. Строили их чаще всего евреи, которые, разбогатев, охотно расставались с огороженными дворами и ведущей к дому аллейкой из виноградных лоз и переезжали в дома, построенные на европейский лад. Урматеку ни за что на свете не поселился бы в таком доме, но его практическая сметка подсказывала, что благодаря этим домам разрастается не только город, но и зарождается новая жизнь — сложных торговых сделок и крупных финансовых операций. А это ему было по нраву. Он, как и Амелика, любил городские улицы, особенно торговые, мощенные камнем, со множеством лавок, пестрых витрин и вывесок. Лично для себя им обоим хватало пространства собственного двора да пустыря по соседству, а чтобы полюбоваться — садов за чертой города, с липами и ореховыми деревьями, где галдели обычно какие-то бродяги и спали мертвецким сном пьяницы, и еще волнистых полей, которые простирались за этими садами, спускаясь в лощину с продолговатым прудом, заросшим камышом и кувшинками.