Выбрать главу

Друзья поражались его выдержке. Ему же казалось, что присутствие на людях, привычное течение рутинной жизни в суде хоть и требует предельного напряжения сил, но спасает его, помогает забыться. Но это забытье было лишь иллюзорным.

Он приходил домой в свою просторную квартиру на Новой улице, усталым жестом отказывался от ужина, который ждал его в столовой, отсылал прислугу и подолгу сидел в кабинете, не притрагиваясь ни к перу, ни к новым книгам, стопкой лежавшим на письменном столе. В надежде заснуть принимал облатку снотворного — хлоралу. Но лекарство было бессильным перед его напряженными до предела нервами. Он засыпал, но тут же просыпался, уже не в силах больше заснуть. Много позже он описал свое состояние в записочке к мадам Стасюлевич: «Засыпаю… но через ¼ часа просыпаюсь как от электрического толчка. Сердце бьется, как птица… и кажется, что какая-то посторонняя рука вошла ко мне в грудь и дружески поджимает сердце, прижимая его за руку и говоря «как ваше здоровье?». А затем начинается удушье, раза по два в ночь».

Сегодня врачи сказали бы — виноваты стрессы, но в те годы даже слово это было незнакомо…

Он вставал с постели, подходил к окну, открывал его в любую погоду, рискуя застудить легкие, потихоньку приходил в себя. Проходило удушье. И сердце понемногу утишало свои толчки. Вид пустынной, едва освещенной газовыми фонарями улицы, пушистые, ленивые хлопья снега, нескончаемой чередой летящие на землю, успокаивали Анатолия Федоровича. Он снова шел в кабинет, садился у письменного стола и раскрывал книгу. В ту зиму чаще всего это был Лафатер. Анатолий Федорович восторгался им: великий человек, и сочинения его — большая нравственная отрада…

Когда не мог сосредоточиться на чтении — начинал разбирать бумаги покойного отца, его фотографии. Вспомнил, как пересказала ему медицинская сестра, дежурившая у постели больного, одну из последних его фраз: «За девочек я спокоен, потому что Анатолий — честный, а Евгений — добрый».

А сам он не смог даже присутствовать при последних минутах умиравшего от гнойного плеврита отца — говорил заключительную речь в заседании по делу Юханцева. Когда судебный пристав подал Кони записку: «Федор Алексеевич кончается…», он только остановился на минуту, чтобы прийти в себя.

Министр В. Д. Набоков, присутствующий в суде, вежливо поинтересовался:

— Что с вами, Анатолий Федорович?

Кони протянул ему записку и открыл заседание…

В архиве отца он находил маленькие писульки на украшенных виньетками листочках веленевой бумаги:

«Бесценному Папиньке…» «В новый год мы к Тебе, Папа милый, пришли много радостных дней от души пожелать!» И дата — 1 января 1854 года. Боже милостивый, четверть века прошло с тех пор, сколько позабылось, ушло безвозвратно, мир стал совсем иным, а эти детские письма сохранились! И мало того, что сохранились — двадцать пять лет они лежали в полном забвении и неизвестности — хотя почему в полном забвении? Отец мог и читать их время от времени… Нет, даже отец, их добрый, мягкий, чуточку безалаберный отец тоже вряд ли перечитывал их. Последние годы ему было не до детских писем. Да и дети у него появились новые… Но все же! Вот как распорядилась судьба — Евгения, обрушившего на свою голову и на голову близких такое нестерпимое несчастье, нет, он прячется где-то, разыскиваемый властями, клеймимый печатью, а детские письма его словно адвокаты судьбы лежат на столе судьи, его родного брата. «Мы стараньем своим все загладим вины, только ты нас люби, как мы любим тебя! Твой Евгений».

«Да, Анатолий — честный, Евгений — добрый. Добрый, добрый». — Анатолий Федорович с грустью положил письма в папку. Раскрыл другую, но письма читать не стал, задумался. Взгляд его упал на картину «Мучения святого Лаврентия». Она всегда висела у отца в кабинете. И Евгений любил ее, Недаром просил из оставшегося после смерти отца имущества спасти от кредиторов именно эту картину. Анатолий Федорович выкупил ее, но послать в Варшаву не успел. Когда-то она найдет своего нового владельца?

Он снова принялся листать пожелтевшие листки. Одно из писем Евгения было подписано: «Твой кажется ей богу не подлый сынишка».

«Милый и несправедливый Государь мой Голубчик Плик! Ты говоришь, чтобы я бросил Барышевщину, но… я в настоящую минуту ни Барышевщины ни чего другого кроме занятий не знаю — теперь у нас репетиции и работы… порядком…» Вот когда это начиналось. Барышни, шампанское еще в гимназические годы… Занятия кое-как. Отсутствие систематических знаний все время сказывалось на службе. Стыдно сказать, но брат не знает прилично ни одного языка! Он постоянно твердит, что хочет пойти по пути отца, — заниматься литературой. Кое-какие способности к этому у Евгения есть. Он пишет остроумные стишки, но довольно ли этого, чтобы стать серьезным литератором? Кто сейчас не пишет стихов? От матери он взял немного артистичности, умение непринужденно держаться на сцене. Играл в любительском спектакле Чацкого и получил в поощрение от наместника карточку с надписью: «Любезному Чацкому от старика графа Берга». Циник! Сообщив об этом отцу, приписал: «А я бы лучше хотел часы рублей за 200».