— Чуда не будет, — тихо сказал он.
Подувший ветер затрепал пламя, завертел тенями.
— Чуда не будет... То, что вы называете чудом, противоречит законам природы. В вере ничего не противоречит природе, и в природе ничего не противоречит вере. Потому что законы природы неисчерпаемы. Такими их помыслил Творец, мы просто не все еще понимаем... Мы просто еще дети в науке... И вера — единственный путь к взрослости. Ребенок может знать столько же, сколько и взрослый, но он всегда будет требовать чуда... как фокуса. Фокуса! Для ребенка “церковь” и “цирк” — слова однокоренные, да. Только взрослый понимает, что чудес в таком смысле не бывает, что есть вера, чистая вера без расчета на фокус, на подарок под елкой. Вера, незамутненная всем этим... Знающая, что есть законы природы и правила, которые ей не изменить. Потому что, говорил Кант, “вода падает по законам тяжести, и у животных движение при ходьбе также совершается по правилам. Вся природа, собственно, не что иное, как связь явлений по правилам, и нигде нет отсутствия правил...” — Он перевел дыхание. — И эти правила и законы, эти разумные движения воды и правильная ходьба животных и есть чудо, ежесекундное чудо, подкрепляющее веру. Веру. Но не детскую, с дождем из конфет, а взрослую, бескорыстную веру.
Собаки ворчали, ожидая моей команды. Одна из них что-то стучала на печатной машинке. Я стояла и думала о том, что в курс дрессировки собак следует ввести критику Канта. Хотя нет — об этом я подумала после; пока я невольно наслаждалась лицом Агафангела, моего товарища по детским запретным играм.
— А ты, Академик, — почувствовав мой взгляд, он повернулся ко мне, — ты убил науку. Ты уничтожил способность открывать законы природы и восхищаться через них мудростью Творца. Додуматься — сделать людей обратно животными, насекомыми, рыбами! Выдумать “закон повторения” — куда дальше! Как будто в природе одно только повторение и каждая душа — не новая, но уже бывшая... Все это от детской веры в собственное всемогущество. Даже не веры, а доверчивости. Детской доверчивости, которая так и не стала верой. Самое страшное — это непереваренное, неусвоенное с возрастом детство... Детство, гниющее в нас!
— А как же “будьте как дети”? — усмехнулась я.
— Замолчи! — крикнул Агафангел. — Это значит: “как дети Божьи”, а не просто дети... Это значит, как дети, знающие своего Отца. А ты, ты хочешь замуровать людей в их детстве. В вечном цирке детства, где все носится по кругу...
— Это мы все слышали! — закричали собаки, поймав мой незаметный
сигнал. — Кончай лавочку! Нечего нам зубы заговаривать...
Агафангел посмотрел на лающую свору, потом повернул рычаг, и дверь в брюхе огромной деревянной рыбы отъехала.
Внутренности рыбы были наполнены слабым светом. В вольерах, клетках, аквариумах сидели собаки, аисты, змеи... Даже зебра стояла, помахивая хвостом. Все это шумело, принюхивалось, вставало на задние лапы. Собаки, увидев все, особенно четырехпалых собак, яростно лающих, отпрянули.
Агафангел стоял и улыбался рядом с бесконечными клетками, вольерами, аквариумами. Все это безумное царство было видно разом. Пахло молоком, собачьей шерстью, кроличьим пометом. Еще чем-то.
Но не только это заставило меня сжать перила. Не только эти запахи, хлынувшие на меня взорванным складом музыкальных инструментов. Горящих инструментов, продолжающих петь на лету, как те часы, которые я выбросила в окно...
Подул ветер, стало подниматься солнце. Дымное солнце, румяное от грехов. Все клетки, стойла, вольеры стали видны с садистской отчетливостью.
И тогда я увидела, как они странно сидят. Как странно расположены животные, рядом с которыми стоял Агафангел.
Я увидела ягненка в клетке со львом.
Я увидела голубя рядом с коршуном.
Собаку, вылизывающую котенка. Шерсть котенка блестела от теплой собачьей слюны.
Я закрыла глаза. Ветер покрывал лицо невидимым гипсом. Я чувствовала, как превращаюсь в статую. В сумасшедшую статую.
Агафангел дал знак следовать за ним. Я поднялась по лестнице, неустойчивой, как утренний воздух. Хрупкой, как ветер под ногами.
Мы двигались между клеток и вольеров. Петух, сидевший на спине лисицы, захлопал крыльями и запрокинул поющую голову. И тут же исчез, заслоненный стеклом аквариума, где шевелили губами рыбы несовместимых пород. Вот из-за аквариума показалось лицо Агафангела.
“Зачем ты их так рассадил? Это же нарушение всех твоих законов природы”.
“Просто у нас было мало места. Я объяснил им. Они разместились сами, как хотели”.
Он стоял по ту сторону. Между нами мелькали птицы. Сквозь крылья я видела его длинные волосы, шишечку на конце носа. Белую мышь на узком горячем плече. Школьная форма, в которой он стоял сейчас, шла ему. Я провела рукой по себе. На мне была такая же.
“Зачем ты это сделал?” — спросила я, рассматривая пятна чернил на ладонях.
“Я хотел тебе помочь”.
“Разве ты не понимаешь, что ты мне можешь помочь только своей смертью?”
Я хотела сказать — “любовью”.
Он посмотрел на мышь на плече.
Снял ее, опустил в короб с кошками. Мышь обнюхала воздух и пристроилась между лап серой кошкой, поглядывая оттуда на меня, как из укрытия.
“Я согласен, если ты сохранишь их и монастырь”.
Теплые лучи пробивались сквозь щели в дереве. “Он еще не достроен. И не хватает еще двух”.
“Кого?”
“Мужчины и женщины”.
“Агафангел!”
“Что?”
“Давай станем ими”.
“Нет, мы не можем”.
Я подошла к нему. Расстегнув верхние пуговицы на его школьной рубашке, впилась губами в ключицы. Он закрыл глаза: “Обещай, что не тронешь монастырь”.
Обещаю...
Агония длилась недолго.
Я поднялась, натянула одежду. Стараясь не смотреть на зверей, пошла к выходу. Повернулась. По древнему женскому праву. Повернулась. Он лежал в углу. Ряса разорвана. Руки разбросаны в стороны. Изнасилованное солнце.
Под ногой всхлипнуло. Наклонившись, подняла раздавленный мандарин. Выкатился из чьей-то клетки. Сок тек по пальцам.
Спустилась по лестнице во двор.
— Собаки!
Они бросились ко мне. Ползли на четвереньках, высунув языки.
— Собаки! За успешное выполнение...
Запнулась, соображая, что эти подонки могли бы успешно выполнить.
Одна из собак, примостившись рядом, снова застучала на печатной машинке.
— ...выполнение заветов Платона, с этого дня вы награждаетесь... богом! Да, теперь у вас будет свой собственный бог.
Собаки смотрели на меня и пускали слюни.
— Он там... — махнула я в сторону деревянной рыбы.
На листке, вправленном в машинку, отстучало: “Он там”.
— Он умер, — сказала я.
“Он умер”, — напечатала машинка.
— Ы-ы-ы-ы-ы!!! Ненавижу! — закричала я.
“Всеобщее ликование”, — напечатала машинка. Сдвиг каретки, конец листа.
7
— Так мы получили своего бога, — сказал Боксер, закрыв записи. — И до сих пор не знаем, что с ним делать. Он настолько бесполезен, что мы его боимся.
— Что стало с тем монастырем? — спросил Старлаб.
— Об этом в дневнике ничего нет. Только батя нашего Матвеича рассказывал... Да, он там был, хотя плохо помнит... Мы же после каждой стражи почти все забываем. Для этого театр и держим, чтобы хоть что-то помнить! А так... Кому горло перегрыз, кого облаял, с кем поженился... Все в тумане. Просыпаешься утром, голова гудит. Да и у медуз то же самое. И у красавцев. Да... Вот отец Матвеича, он, говорит, в этот монастырь бегал. А потом он участвовал, когда реактор в Центре ядерной физики разбирали, и мать Матвеича там же таскалась, в результате родили мутанта. Ну, когда отец его получил облучение, он и вспомнил. Монастырь во всех деталях. Кроме места.