— А ты помнишь, — спросил я Сережу, — как ты когда-то сказал мне: если бы все наши беды и несчастья были только такие, какая прекрасная была бы жизнь!
— Что-то не помню. А по какому случаю я это сказал?
— По моей вине замерзли только что родившиеся крольчата у большой белой крольчихи какой-то особой породы. Ты сначала расстроился, ушел в свою комнату, а потом вернулся и сказал мне: «Да не расстраивайся ты!» И вот эту фразу.
— Представляешь, не помню. Как мы с тобой разводили кролей – помню хорошо, а этот случай не помню.
— Но ведь мысль то верная!
— Верная-то верная, но она относилась к потере материальной и восстановимой, а то, что у нас сгорело, разве восстановишь?
Лиза перестала мыть в полоскательнице чашки, встала и сказала:
— Не восстановишь. Действительно, не восстановишь. Що з возу впало, то пропало. Сколько ни сокрушайся — ничего не вернешь, только здоровью вред. И еще я вот что хочу сказать: жаль всего, что сгорело, — ничего не скажешь, но что это по сравнению с утратой близких?
— Голос ее дрогнул, и она заплакала.
Сережа встал и подошел к Лизе. Они стояли друг против друга так, что я не видел их лиц, да я и опустил голову, чтобы вдруг не увидеть. Так и сидел, пока не услышал, как Сережа сказал:
— Ты права.
На Москалевской улице против Сирохинской было два кирпичных дома одинаковой и своеобразной архитектуры — двухэтажный, в первом этаже которого когда-то была булочная Саркисяна, и трехэтажный, на месте которого я увидел развалины. Напротив, возле церкви — ряд частных продуктовых киосков с совершенно недоступными ценами. Я удивился, когда из двух-трех этих киосков стали окликать меня по имени и приветливо спрашивать о моей жизни.
Лица окликнувших меня пожилых женщин были смутно знакомы, но кто они я не вспомнил. И еще я удивился тому, что прошло больше полугода, как освободили Харьков, а власти все еще не прихлопнули частную торговлю.
Неужели снова собираются ввести НЭП? Дай-то Бог, но что-то не верится.
Шел пешком. Два несчастных угловых двухэтажных дома, в которых спокон века были продуктовые магазины, и те сожгли. Но трехэтажный с аптекой и четырехэтажный модерн целехоньки. Вышел на Нетеченскую набережную — разрушена добрая половина дома, принадлежавшая моему деду, в котором почти до войны жили Кропилины, а мы с Гориком пьянствовали у Коли Кунцевича. Вместо моста через Харьков — кладки. Остовы сожженных зданий при дневном свете выглядят еще более зловеще.
Я шел по Сумской и, дойдя до Совнаркомовской, не удержался и свернул к своему институту. А, свернув на Совнаркомовскую, не сводил глаз с противоположной стороны, пока не увидел низкую и широкую гранитную плиту у входа — ее и крыльцом не назовешь. И представил рядом с ней на стене мраморную доску с золотыми буквами: «На этом месте...» Меня бросило в жар: ты с ума сошел, это же издевательство! Я отвернулся и заставил себя больше на это место не смотреть.
До самого института все дома целы, цел и институт. Затаив дыхание, открываю дверь, поднимаюсь по лестнице и вижу, как сидящий за своим столом Григорий Иванович встает и, подойдя к лестнице, улыбаясь, смотрит на меня. Мы обнялись, он усадил меня рядом с собой, расспросил, откуда, куда, где Марийка Стежок, что собираюсь делать. Потом рассказал, что институт эвакуировался в Адлер на дачу нашего профессора Колесникова, но занятий там не было.
— Григорий Иванович, а вы как пережили?
— А мы с моей старухой никуда не уезжали, как-то уцелели, и ладно! Я тебе вот что скажу: приходил твой дружок Женька Курченко.
— Когда?!
— Когда Харьков освобождали. Он и освобождал. Офицер, на погонах две звездочки и пушки — артиллерист.
— Он же завербовался в Сибирь.
— Было, это было. Но он оттуда добровольно пошел в армию вместе с этим, как его... Эриком Чхеидзе. Сами захотели. Сказал — добились, чтобы взяли.
— А как у него дела — не говорил?
— Сказал — все живы, и жена, и дочка, только мать похварывает.
— Один раз заходил?
— Один раз. Заскочил перед выступлением.
— А Мукомолов не приходил?
— Не приходил. Больше никого из ваших не было, ты — второй. Ты после Киева домой заедешь?
— Постараюсь.
— Обязательно зайди. Вы все друг про друга спрашивать будете, так мне надо знать, куда ты распределился.
Обедали втроем. Рассказал о Жене Курченко. С лица Сережи не сходила улыбка.
— Наша диктатура пролетариата. Лиза, помнишь? — Как не помнить! — Лиза перекрестилась. — Слава Богу, что и сам уцелел, и дома все живы. Храни их Господь!
Вечером, когда Клава, Нина и Галя пообедали, Лиза сказала им: