«Император, желая доставить удовольствие своей belle-soeur и видя, что у нее нет клавикорда, прислал ей самый лучший инструмент, какой только нашелся в Варшаве. В один из утренних визитов, которые великий князь особенно любил, госпожа Вейс, сумев проникнуть в будуар княгини, не без удивления заметила там великолепный клавикорд. Вообразив, что этот подарок сделан не кем иным, как самим великим князем, она устроила ему сцену ревности и, желая показать свою силу великой княгине, которую она беспрестанно оскорбляла, имела дерзость потребовать этот клавикорд себе. Княгиня ответила гордым отказом. Произошла бурная сцена, но после энергичного отпора, оказавшегося для Константина полной неожиданностью, княгиня всё же уступила, и чудесный инструмент с этого дня стал украшением салона госпожи Вейс.
Случай, часто обнаруживающий самые сокровенные тайны, помог и здесь. Александр почти каждый день обедал у брата в Бельведере. Однажды после обеда он предложил своей belle-soeur пройти в ее будуар, уставленный цветами, и доставить ему удовольствие игрой на клавикорде.
Неизвестно, кто из супругов был более смущен этим предложением, но как бы то ни было, великий князь хотел обратить всё в шутку, в то время как его жена, не говоря ни слова, залилась слезами»{329}.
Как только императору открылись подробности этой истории, по его настоянию госпожа Вейс вместе с супругом покинула Варшаву. Константин не мог возражать. К тому же Жозефина дурно себя чувствовала — покинув Варшаву, она вместе с мужем после посещения Франции отправилась лечиться в Ниццу. Госпожа Вейс прекрасно сознавала, что была принесена в жертву, что в несколько месяцев лишилась всего, и больше не протестовала, однако этого удара судьбы уже не снесла—и скончалась в Ницце в 1824 году.
Семейной жизни Константина ее отъезд послужил на пользу. Между супругами установилось полное согласие. Наблюдавшие в те годы великого князя с изумлением повторяли, что княгиня Лович — этот титул даровал ей после замужества Александр — оказала на Константина самое отрадное, почти чудотворное действие. В присутствии жены он смягчался, делался кроток, признавал свои ошибки, раскаивался в излишней вспыльчивости. Сам Константин Павлович относился к жене с самым трогательным беспокойством. Если княгиня заболевала, мог просидеть с нею ночь, поддерживая огонь в камине и не позволяя слугам сменить его. И в разговорах, и в письмах великого князя, когда речь заходила о жене, неизменно сквозили и нежность, и забота, и уважение.
Ее присутствие словно бы озарило жизнь великого князя. Иоанна Грудзинская сумела дать цесаревичу ту любовь, на какую не были способны ни юная немецкая принцесса, ни многочисленные мимолетные подруги, ни очаровательная содержанка. Вместе с тем, очевидно, и сам он к сорока годам до подобной любви наконец-то дозрел. Вообще же людей, любивших цесаревича бескорыстно, можно было сосчитать по пальцам: Курута, до сих пор исполнявший роль дядьки при барине, ежедневно рассматривавший сквозь лорнет содержимое горшка своего питомца и докладывавший ему, хорошо ли он сходил{330}. Приятели, с которыми Константин мог быть откровенен почти до конца, — Николай Олсуфьев (пока не умер), Николай Сипягин, Федор Опочинин. Пожалуй, и великий князь Михаил Павлович, который часто и с удовольствием гостил в Бельведере и всегда тянулся к старшему брату.
Сам Константин Павлович относился к Михаилу Павловичу тепло, но с понятным превосходством — между ними было почти 20 лет разницы. Император Александр если и любил брата, то давно уже несколько издалека и с учетом задач политических. Мария Федоровна была слишком часто им недовольна, от нее приходилось гораздо чаще обороняться, чем принимать знаки любви. В итоге получалось не столь уж многолюдно, а для человека столь известного даже пустынно.
Княгиня Лович мгновенно заполнила пустоту. Вероятно, оттого, что сама не была пуста. Сохранившиеся после нее немногочисленные личные записи на французском выдают в ней человека искренне верующего. Княгиня размышляла, какова природа кротости и чувственности, как обуздать страсти и прийти к покаянию. «Кротость не есть приветливость, которая относится главным образом к манерам. Человек светский может быть любезен, не будучи кроток. Кротость есть общее настроение, вызываемое добротою. Это — уступчивость и снисходительность с нашей стороны к мнению других. Но уступчивость эта должна быть добровольная, должна быть плодом собственного побуждения. Иначе человек становится уже не кротким, а слабым». «Чувственность есть сладострастие по отношению к чувственным удовольствиям. Человек чувственный ждет высшего блаженства от слабой машины, причиняющей чаще страдание, нежели ощущение сладостного чувства. Чувственность присуща людям, пренебрегающим метафизикой, мыслию и признающим лишь одни чувства, подчиняясь их власти»{331}.