Он их тотчас нашел, так как девушка сама укрыла его ладони в своих.
Затем, сильно стиснув руки любимой, юноша устремил на девушку свои померкшие глаза, как будто желая открыть ей мучительную тайну, камнем лежавшую на его сердце. Но неожиданно мускулы его расслабились, он покачал головой и произнес надтреснутым голосом:
— Мариетта, подай-ка мне мою сумку и тронемся в путь.
— Хорошо, пойдем, — согласилась девушка, — но что касается сумки, то понесу ее я.
— Ты, женщина, будешь нести тяжесть?! Нет, это невозможно!
— Хватит, Консьянс, ты прекрасно знаешь, что я сильная; впрочем, когда я устану, то переложу сумку на спину Бернара; он большой и крепкий, так что, думаю, потащит ее запросто, — засмеялась она в надежде, что, услышав ее смех, Консьянс невольно улыбнется.
Но, наоборот, попытки девушки развлечь и утешить возлюбленного привели только к тому, что на лицо слепого легла новая тень печали.
— Что ж, неси, — сказал он. — Веди меня по середине дороги, Мариетта! Дай мне мою палку — и в путь!
Мариетта так и поступила: повела его по середине дороги, вручив слепому палку и сама взяла его под руку.
— Послушай, Консьянс, — обратилась к нему девушка, — если я буду идти слишком быстро, останови меня — я приноровлюсь к твоему шагу; однако, признаюсь тебе, Консьянс, — продолжала она, увидев, как печально ее спутник опустил голову на грудь, — мне хотелось бы, чтобы у нас были не только ноги, но и крылья, как у этих ласточек, способных так быстро парить и прилетающих к нам, как говорят, из очень далеких краев… О, если бы нам в одно мгновение оказаться дома!
Консьянс вздохнул.
— Но, будь спокоен, — продолжала Мариетта с притворным оживлением, надеясь заразить им друга, — у нас нет крыльев, зато есть воля и мужество; с нашей доброй волей и настоящим мужеством мы доберемся в Арамон завтра вечером или самое позднее послезавтра утром. О, подумай о нашем возвращении, Консьянс, подумай о радости твоей матери и моей тоже, об успокоенном сердце папаши Каде, о веселых криках маленького Пьера… О, каким будет счастьем для моей матушки Мадлен обнять тебя, ты понимаешь, Консьянс? Она ведь думает, что ты лежишь на жестком одре в жалком лазарете, среди четырех мрачных стен; ей и в голову не приходит, что ты выспался под необъятным голубым небом, распростершись на вереске и тимьяне, совершенно свободный, как этот жаворонок, распевающий, взмывая в небо… Ты слышишь, ты слышишь жаворонка, Консьянс?.. О, если бы ты знал, как высоко он поднялся, до самого неба, так что я едва его вижу.
— Да, я слышу, — откликнулся юноша, — но, увы, я его не вижу, Мариетта… я его больше не увижу, Мариетта… Мариетта, я слепой!
— Что же, мой друг, разве я не вижу за тебя и для тебя? Разве я здесь не для того, чтобы вести тебя и направлять, рассказывать о форме и цвете вещей?! Разве вчера ты не видел благую Пресвятую Деву, когда я тебе ее показала? Да, Консьянс, я всегда буду перед тобой, рядом с тобой или сзади тебя… Разве не мягкосердечна беда, непрестанно твердящая нам: «Консьянса нельзя разлучать с Мариеттой; Мариетту нельзя разлучать с Консьянсом».
— Да, я знаю, Мариетта, — ответил слепой, — да, есть в этих словах высшая милосердная любовь; да, я вижу твоими глазами лучше, чем собственными пальцами; да, слыша твой голос, я дрожу от волнения; да, слушая твои описания, я вижу… Вот и в эту минуту, когда ты идешь впереди меня, а я следую за тобой, мне кажется, что небесный свет проникает в мои угасшие глаза; я испытываю то, что испытывал бы человек, следуя с закрытыми глазами за ангелом света. Бывают мгновения, Мариетта, когда я верю, что Господь возвратит мне зрение ради того, чтобы показать мне тебя в этом мире такой, какой он явит мне тебя в мире ином, где ты примешь вечное блаженство как награду, которую ты вполне заслужила… Но…
Тут Консьянс вздохнул и растерянно покачал головой.
— Но что?.. — спросила девушка, остановившись.
Слепой догадался, что она остановилась; он протянул левую руку и просунул ее под правую руку Мариетты.
— Но, — повторил он, — дорогая моя, моя горячо любимая Мариетта, этот мой сон заставляет меня поразмыслить.
— О чем ты говоришь, Консьянс?
— Я говорю, что Господь, воплотивший в тебе нечто нежное и вместе с тем ослепительное, естественно, включил преданность в число всех твоих добродетелей; эту преданность ты предлагаешь мне, Мариетта, я знаю, от всего сердца, от всей души; но, точно так же как ты не можешь не предложить мне свою преданность, я не могу не отказаться от этого дара.
— О Боже мой, Консьянс, — воскликнула девушка, — так ты меня больше не любишь?! Господи Иисусе, что же я сделала, чтобы услышать такое?!