Выбрать главу

И вот прошло три дня. Подоспели из Крыма войска легендарного матроса Павла Дыбенко, пришли полки из-под Шепетовки и Проскурова. Мятежные силы изменника Григорьева потерпели поражение. Одна бандитская колонна, прорвавшаяся из Козельщины, столкнулась там, в Кобзарях, с отрядом кременчугских рабочих. Силы были неравные. Григорьевцам помогали кулаки и головорезы Боголюба-Лютого. Его бандиты, словно осенние мухи, жалили вовсю. Не давали пощады никому. Подкравшийся сзади верзила григорьевец штыком проткнул политкома отряда. Екатерина Адамовна упала лицом вниз.

Когда спустя неделю мне об этом рассказали, я подумал: славной, мужественной смертью кончила свою жизнь стойкая большевичка. В чистом поле, под ясным небом, на родной земле, с оружием в руках, рядом с товарищами, с друзьями, поражая насмерть врагов.

Но она… она тогда еще не умерла… Пришла ночь. Екатерина Адамовна очнулась. Страдая от мучительной боли и жажды, она ползком, огородами добралась до нашего двора.

А за час до ее прихода банда атамана Боголюба-Лютого ограбила наш дом до нитки.

Мать, напоив и перевязав тяжелораненую, помогла ей добраться в более безопасное место — к стекольщику. Но перепуганный насмерть Березовский, заикаясь от страха, сообщил, что сам атаман Боголюб, пьяный в дым, ввалился к нему и потребовал царскую награду. Получив «Георгия», тут же нацепил его себе на грудь.

Посоветовавшись, мать со стекольщиком увели Катю в соседнюю усадьбу, к Марфе Захаровне. Продав свой двор возле почты, она теперь жила квартиранткой у Николая Мартыновича, в той самой комнатушке, которую когда-то снимала учительница. Казачка, хлопоча всю ночь возле раненой, привела к ней тайком, как ей казалось, незаметно Глуховского. На рассвете по свежим следам медика пришли атаман Боголюб-Лютый, Исай Костыря, оба сына Антона-птицелова — тот, что служил в императорской гвардии, и тот, что служил в гвардии гетмана Скоропадского.

Женщин и старого фельдшера выволокли в сад. Привязали к стволам старых яблонь, густо усыпанных белыми цветами.

— Хвершалу и Кобзаренчихе по двадцать пять горячих! — распорядился атаман, поглаживая рукой блестевший на его впалой груди чужой георгиевский крест. — А это, как ее, «Зя мной», — без счету…

— Бойся бога! Вадим! Боголюб! — взмолилась Марфа Захаровна.

— Да, бога я люблю, но не боюсь его! — заплетающимся языком лепетал атаман.

А гетманский гвардеец, младший Маяченко, подступив вплотную к Марфе Захаровне, добавил:

— Тата нашего не схотела уважить, так мы, его сынки, тебя, старая ведьма, погана казачка, уважим. Долго будешь помнить Маяченковых…

— Я же тебя принимал на свет божий! — укорял атамана Глуховский.

— Гад ползучий! — простонала обессиленная Катя. — Этому ли я тебя учила, змея? Ты боялся заразиться чахоткой, а заразился бандитством. Наш народ одолеет и эту напасть…

Атаман шагнул к Кате.

Сорвал полотенце с петухами, которым моя мать перевязывала ее кровоточащую грудь. Стал рассматривать вышитые на нем инициалы.

— Это чье? — заревел он.

— Мое! — ответила Марфа Захаровна.

Мать раскрыла калитку плетеного тына. Вошла в сад.

— Рушник мой! Я ее перевязывала…

— Ей пятьдесят! — скомандовал Лютый. — Двадцать пять за лечение, двадцать пять за Никодима…

Крики истязуемых разносились далеко. Но никто из моих земляков, бегавших на это же место слушать диковинную музыку — граммофон, не стал свидетелем позорного зрелища.

Исай Костыря, зажав в лапищах суковатый дрючок, приблизился к учительнице:

— Я не урядник. Я свинарь. После меня не завизжишь: «Зя мной!»

И для нее, для Екатерины Адамовны, которая ввела меня в изумительный мир волшебного слова, в мир книг, пришло то время, о котором она часто говорила. Пришло время всю себя отдать людям…

Жизненный путь Никодима отмечен памятными вехами: Зимний дворец — на севере, Перекоп — на юге, Гвадалахара — на крайнем западе Европы, Хасан — на далеком востоке.