Выбрать главу

И вот с изумлением убеждалась, с минуты на минуту все отчетливее, что теперь все иначе. Стрелки бегут, я слежу за ними, подгоняя, их уже четыре, шесть, циферблат множился в зрачках, натянутые шнуры проводов втягивали его в череп, часики были как бы фокусом, свет в окне — атомным взрывом, ну конечно, это же атропин, это я понимала; но почему я все еще так точно сознаю все, почему не уношусь в волшебном беспамятстве, в пренебрежении к близкой неизбежности? Я закрыла болящие веки, но нет, не упадал занавес, чтобы отделить меня от того, что накатывалось, — этот занавес, вознесшийся в пронизывающем свете; и вот бесконтрольное отчаянье, удары молотами туда, где невозможно защититься, потому что беззащитность повсюду, вот боль воображения, раздираемого деталями неотвратимого, может быть, зародившаяся в сетке нервов, но это также и зверь, дикий зверь, который кидается на меня со всех сторон возникшей ситуации, на сей раз медикаменты ничего не парализовали, и если я сейчас обмираю, то от сознаваемого страха. Он громадный и ледяной, выползает отовсюду, я уже глотаю его и все распухаю, никто меня от этого не спасет, они сделали свое дело и теперь бессильно смотрят на то, как я тону, а я не могу переварить этого отчаяния, и стошнить им не могу, потому что обнаруживаю смертоносные феномены; вот так люди боятся, когда хотят покончить со всем, отчетливо воспринимая проигранную жизнь. Еще какой-то клочок рассуждений, на это меня еще хватает: может быть, они допустили ошибку, эти химикалии для меня ядовиты, сочетание элениума и глимидов с тем, что было в шприце, дало какую-то реакцию, может быть, так нельзя, надо им сказать, это же пригодится им в будущем, чтобы не подвергали людей этой муке самосознавания, совсем же обратный результат, возможно, они и понятия не имеют. Надо их предупредить, но это уже не имеет значения; я уже в водопаде полного осмысления всего и сейчас погибну под волной ясности, которая накатывает на меня, вздымается, ударяет, сокрушает все дыхательное пространство, хочет сохранить его в кулаках, прижатых к горлу, во рту, набитом песком, но сейчас и этого не будет, потому что распадутся чувства и всякая способность фиксировать происходящее, и я вскочу с воем, и вся уже буду животным, готовым на убой, никто меня от ножа, через минуту, не спасет. Я всего лишь страх на пороге камеры смертника, а тогда, видимо, человек перестает быть творением природы, достойным человечности.

Никогда, ни до этого, ни после, я не испытывала такого отрешения от самой себя. Теперь я уже знаю, как будет протекать моя кончина. И не стоит отмахиваться от этой генеральной репетиции, от этой попытки изведать величайшее одиночество. Только вокруг были люди, благожелательные и слепые, они с любопытством спрашивали, такая ли я, какой они хотели видеть меня на расстоянии и в меру своего сочувствия. Они спрашивали: «Ну что, уже лучше? Конечно, лучше, да вы подремлите».

И вот в этой полнейшей невнятице я решилась на жест, рассчитанный на зрителей: села на койке и вполне осмысленно сняла лифчик, надетый с утра, и небрежно швырнула в тумбочку; и вот что значится в моих тогдашних заметках: «Может быть, это последний нормальный лифчик в моей жизни. И это тоже кусочек страха. Надену ли еще когда-нибудь такой?» А соседки при виде моей энергии уважительно сомневались и требовали подтвердить, что я себя великолепно чувствую. Помню еще мой ответ, потому что некоторая ложь, особенно узловая, долго помнится. Я осторожно сказала: «Нет, пожалуй, не очень хорошо». А они бодренько крикнули, так ведь чего же еще можно ожидать, все же я иду на серьезную операцию. Но я все продолжала их интриговать — с завтраком все еще возились где-то у соседей, времени было много, — как там она себя чувствует, чего эта дерганая баба, которая пишет всякие там книжки, собственно, хочет от жизни, которую мы здесь уныло влачим, не где-то там, в химерах ее профессии, в бумажных высях, а вот здесь, вместе, женщины как женщины, больные женщины, в этом очень даже понятном Институте. И вот я им сказала, а может быть, и себе, сказала правду, для них максимальную, для них и для себя приемлемую: «Страх на меня напал, никогда такого не бывало».

Но уже не было времени обсуждать эту тему, хотя две из них, ходячие, подошли ко мне и встали подле койки. Одной из них была кратковременная подруга-полуночница. И сегодня — хотя я не знаю, когда она это успела, наверное, когда я отключалась, — была она уже во всем блеске своей красоты, но куда молчаливее, чем остальные, и потому куда ближе, не такая добренькая, но зато лучше все понимающая.

Ни на что уже не было времени, потому что въехала каталка, сестры приставили ее вплотную к моей постели — И, поднятая, передвинутая через край, я упала на упругое, немного жесткое полотно, закинула голову назад, без подушки. Сверху накинули одеяло, и мы двинулись. Я ехала по коридору к лифту, а женщина, с которой мы совместно встретили полночь, шла рядом и говорила что-то соответствующее, и, когда открылась дверь вертикальной пещеры, она все еще была рядом. В самую последнюю секунду подняла кверху большой палец и нашла для меня улыбку. Ждать от меня подобного было невозможно, и все же я ответила ей таким же жестом, каким старые дружки желают друг другу удачи, а может быть, мне только показалось, что я ответила ей, поскольку я уже была в панцире, все конечности у меня были смяты при столкновении событий, лицо залито свинцом, легкие из острой жести, и только мозг свободно болтался, незакрепленный, губка, напитанная абсурдом, каждой ее записью на ленте того, что уже началось.