Я поднялась на третий этаж, приемная маленькая и очень скромная, клетушка, перед приоткрытой дверью я подумала: и здесь должна сидеть такая знаменитость! Взгляд девушки из-за стола, а на мне нет белого халата, наверное, надо его иметь, но я не хочу быть такой, как они, ведь я же постороннее лицо — быстро проскочила мимо гардероба — и, может быть, посторонним и останусь.
Но выхода нет, пришлось объяснить, зачем я сюда пришла и кто мне нужен. Не успела она мне ответить, как из-за двери послышался строгий голос:
— Сейчас я занят. Вы пришли на полчаса раньше. Прошу подождать.
Я не люблю, когда со мной разговаривают таким тоном. Порой слишком высокую цепу платишь, чтобы избавить себя от этого. Но здесь я решила быть послушной, человек за дверью не должен знать, с каким усилием я начала сегодня день, ведь я же сама виновата. И я небрежно произнесла с этакой легкой рассеянностью:
— Так уж получилось. Извините.
И вышла в коридор, где и села на стул возле лестницы, ведущей к двери над моей головой, и стала ждать. Слева было окно лестничной клетки, окно в близкую, точно баррикада, стену, а над нею жестяные скаты до самой фрамуги, без неба, до чего уродливо! Но я смотрела почти все время именно туда, на этот кусочек света. Лишь бы не смотреть на людей вокруг, на людей в белом, топочущих над самой головой; каждый проходил мимо меня, поднимался по лестнице возле моего виска, и каждый на миг оглядывался, потому что я нездешняя, и некоторые, может быть, знали, почему я сижу на этом стуле перед кабинетом профессора в такое необычное время. Именно эти сведения о себе я могла прочитать на их лицах, но никак не соглашалась на такие условия и потому отворачивалась. Вскоре все как будто уже разошлись по местам, сделалось как-то тише, а я все сидела, кончив играть комедию. Теперь я разглядывала свои сплетенные руки, пальцы между пальцами, словно я прятала что-то ценное в ладонях. Я смотрела на них, смотрела, пока от напряжения не размазались их очертания. И тогда я увидела себя взглядом насмешника, который встал надо мной и видит подлинную правду: вот женщина с испуганными глазами, некая особа с поднятым воротом, скорчилась на стульчике, еще цепляется за свое достоинство, но и так видно, что перепугана и назойлива, прибежала сюда не в свое время, очень уж заботится о своей жалкой жизни. Так я выглядела, такой я была и сама для себя, ни к чему всякие уловки, так что, когда из двери напротив вышел человек в другом, как будто бы не столь служебном халате и тоже стал вздыматься надо мной во врачебное помещение, я взглянула на него, не делая ни безразличной, ни отталкивающей мины, только он не задержался подле меня и не сказал ни слова. И когда вновь был слышен только шум лифта и лязг кислородных баллонов, со мной, со мной, сидящей вот тут, под лестницей, осталась только уверенность, что обо мне забыли.
Неужели отступиться? Я не двинулась с места, больше ничего мне и не оставалось. Я заполняла это никому не нужное время, разглядывая коридоры, ведущие, словно ответвления, от лестничной площадки, хотя они и не убегали вдаль, их пересекали процессии в халатах, тележки, толкаемые коренастыми женщинами, сестры в крылатых головных уборах, несущие какие-то подносы, какие-то пробирки. Направо за этой лестницей, почти под потолком, дверь с надписью «Ожоговое отделение», а за нею больные, преимущественно мужчины, бесполый род, серо-желтый, не очень выбритый, опутанный бинтами, вздутый от компрессов, волочащий чужую конечность с культей, помахивающий пустым рукавом. И это люди, которые когда-то могли смеяться без причины или страстно молчать? Неужели это божественные творения, которые смогут еще радоваться по пустякам, тревожиться о завтрашнем быте, о чужой болезни, о несправедливо разбитых кем-то честолюбивых планах, о неверности женщины? Способны ли еще они справиться с трудностями здорового человека? Они, оставшиеся здесь лишь со своим телом, лишь с поблекшей памятью, а перед ними нет ничего. И это видно на лицах этих людей. Только это вижу я в них, так как ко всем их скрытым и видимым болям у меня ведь доступа нет.