Каково же ядро — тут глубочайшие корни определяют зависимость судьбы, где граница фарисейской покорности, а где начинается то самое, витание в пустоте, освобожденность от тяготения дня насущного, от нескольких фраз, чтобы можно было в этой ночной вечности, а может, и в секундах — кто это знает в точности? — еще провозглашать свое стремление к чему-то, к человеческому искусу жить, к обманному праву женщины, любой женщины, которая без минутного беспамятства двух сосудов, соединенных физическим опытом, просто ничто, пока не перестанет быть женщиной?
А теперь я спрашиваю вас, отдаленных неведением: когда это наступает? Кто исследовал лабиринты полноты вожделения, эти голодные пустыни, когда приходит обособление, а также и во время катастрофы старения, в этом умирании в рассрочку, деградации только для посторонних; кто может сказать, что на пороге смерти тело перестает быть телом? Никто не возьмет на себя такой смелости, но во сне мы проникаем к себе сквозь осознаваемое лицемерие, внушенное голосом обычая, которое противоречит способности реагировать на ощущения, жизнестойкости этих проводов из крови и нервных раздражителей, даже когда зеркало отражает проклятую печать времени. Сколько лжи во спасение нужно мне сейчас, чтобы я поверила, что я никогда такой не стану, ведь у меня же есть живот и груди, и всегда будут, пока буду я сама, так чего же стоят все эти выдумки?
Только ночь раскрывает иные, зыбкие истины, разбрасывает болотные огни пугающих сновидений, придает существованию измерение, днем никогда не понятное, учеными не открытое, пользуется какими-то сверхсветовыми скоростями, это фантасмагория надежды и тут же, одновременно, провал в темноту, в эти липкие лапы, в насилие все еще подстерегающего подсознания. Оно же — точно топь, непроницаемая бездна, но вот она все мелеет, вот уже входит колебаниями волн в контролируемую мысль, вот и первые сигналы извне, неохотно приподнимаются веки, и вновь я здесь, откуда не убежишь ни в какую попытку как-то определить себя, в спасительную выдумку о двусмысленно понимаемом спасении или просто в отрицание всякой катастрофы.
Вот так я просыпаюсь и в настоящем и в неопределенном времени, хотя никогда не думала, что такое изведаю, гляжу на мир, словно муха, это удивительно хитрое создание, наделенное самым широким полем зрения.
И вот возвращается земное притяжение, бездумная сосредоточенность, чтобы начать новый день. Это, наверное, последнее воскресенье, как в стародавней слезливой песне, но стоит ли вспоминать эту стихоплетину о горе-несчастье, о приукрашиваемой каждым собственным чувством минуте неудачи? Когда ее пели по дворам, я еще ничего не понимала, потому что есть слова, непонятные детству, иногда чуждые до самого виража молодости. Потом-то у каждого бывают такие последние воскресенья, но ведь не финальные же, и я насобирала коллекцию этих засвеченных фотографий, приучилась относиться к ним пренебрежительно, потому что всегда были новые воскресенья, новые концы и начала каких-то любовей, ужасно серьезных и уже смешных из-за неизбежной их смены, — и ни одна не была действительным рубежом. Но вот теперь, может быть, наступил такой день, уже не в любовном плане, а более истинный, детерминированный собственным, для самой себя, существованием. Существованием, которое, может быть, кому-то безотлагательно необходимо, достойно соучастия или всего лишь знак оторванной от всякого людского вмешательства единичной судьбы.
Может быть и такое, я знаю об этой альтернативе, но это воскресенье другое, оно последнее в моем ином ожидании, то есть является лишь тем, что теперь только и принимается в расчет. Значит, еще раз реквизит, чтобы дополнить декорацию: цветастая дорожная сумка, и мое серьезное раздумье, и решение, которое, как я сейчас считаю, принято в состоянии невменяемости, но это только с е й ч а с. К больничным вещичкам я добавила еще лифчик, который, как я считала, понадобится мне после того, как меня искалечат. Достаточно жесткий, если одну из половинок заполнить, уходя, ватой, чтобы не было видно ущербности. Но эта округлость может быть предательской, если нет иллюзии естественности. И тогда я отыскала, правда не сразу, а проявив смекалку, грузило для ватного заряда — кусок фаянса, электрическую пробку из какой-то рухляди, похожую на мини-спутник, — и стала соображать: если заполнить ампутированную сторону ватой, а в вату засунуть этот груз и так появиться на людях, то никто по возвращении, во всяком случае, никто из окидывающих равнодушным взглядом не будет знать, что там во мне пустота. Все на месте, два одинаковых возвышения под платьем. И я и они будем держаться на равных, одинаково воспринимая мой хитрый прием. Этот план, несмотря на тщету его, казался мне важным в психическом отношении, в общем-то, почти приносящим облегчение. Тогда я верила в столь легкий подручный способ и сегодня, когда пишу об этом, знаю, что это убедительно свидетельствует о состоянии моего ума. Потому что только через несколько дней я должна была убедиться, как на самом деле выглядит та часть тела, которую вырвали, когда меня уже просветили специалисты, что и как можно в этом деле худо-бедно предпринять. Но тогда я была еще предусмотрительна и наивна, еще не вошла в курс дела — и это оправдывает мою веру в заживление ран и легкость, с которой можно создавать видимость.