Я смотрю на часы, шарю по стенам, скапливая десятки минут, я трезва и полна энергии; девица в секретариате, наверное, еще не успела пальто снять, а я уже там, разговариваю самым обычным голосом, голосом посетителя, которому надо выяснить какой-то пустяк. В этом же тоне я позволяю себе сослаться на звонок, что, дескать, звонили по моему делу из социального отдела, само это название должно значительно облегчить разговор и не дать девице возможности отмахнуться от меня. Разумеется, секретарша профессора говорит то, что нужно, да-да, все в порядке, но, к сожалению, шефа все эти дни не было, уезжал за границу, потом в Краков на симпозиум, вы же сами понимаете. Сегодня он должен быть у себя, и мне дадут знать, как только он придет.
Разговор весьма учтивый, словно о погоде, но, положив трубку, я просто не знаю, что с собой делать. Пожалуй, нет, надо написать иначе: мне нечего делать с собой. Такое могут понять люди, перед которыми день зияет, как яма. Тут разница — между неопределенностью, или же отсутствием желания выбирать, потому что выбор-то все-таки существует, и этим тупым взиранием перед собой на эту секунду и на последующие сотни минут, когда нет н и ч е г о. Надо только ждать, ждать и смотреть в это н и ч т о. Только это, а этого слишком много, иногда сверх всякой меры.
Так я сижу на стульчике возле шкафчика с телефоном, сижу и не сознаю, долго ли это длится. Словно таким образом я лучше всего выполняю наказ — ждать. Вот и жду. И холодно мне в этой неподвижности. Неожиданно звонит Галина из Союза, хотя она звонит вот уже долгие годы, всегда по понедельникам, чтобы напомнить о завтрашнем партбюро. Значит, уже какая-то зацепка за действительность. Я говорю, что обязательно буду, а она и не знает, что доставила меня на обычное место. Как часто человек сознает, что благодаря слову, случайности, звонку, взгляду, иногда машинальному действию, помеченному в календаре, он становится ближе кому-то, в пределах людской солидарности? Она и доселе понятия не имеет, что оказалась мне такой нужной и такой умной, выполняя только то, что входит в ее еженедельные обязанности. Чтобы я могла утвердиться в себе: завтра я туда пойду, потому что нужно туда пойти, — и встречу все тех же людей, буду о чем-то говорить, что-то слушать, потому что ничего еще покуда не произошло.
А сейчас вот предо мной этот день, я все больше мерзну, но теперь, уже восприимчивая к окружающему, прислушиваюсь к этому холоду. Встаю, трогаю батарею и понимаю, что холодно по-обычному, независимо от меня, снова какая-то авария, калорифер мертвый, как летом; вечно у них там что-то творится, назло нам, и даже управы на них негде искать. На градуснике ртуть упала низко; я знаю, зачем его повесила. Чтобы регулярно иметь наглядное доказательство, что кого-то совершенно не касается мой страх выстудить место моего пребывания. Страх этот стар как мир, тот мир, который я некогда покинула для других климатических поясов; это уже закоренелый комплекс, оттого я столь болезненно воспринимаю каждый удар падающей температуры в моих четырех стенах.
Те стены были выложены из пластов дерна и облеплены глиной, они должны были уберегать нас от неистовой зимы, но сами мы мало что могли сделать. Что могла дать охапка сена, быстро опадающая пеплом в маленькой глиняной печурке с одним отверстием для чугуна, лишь бы закипела вода с горстью муки, единственное для нас тепло на целые сутки? Мороз оседал на глине инеем, не таял месяцами, по сей день помню рисунок подтеков, когда все размокало майской весной. Возможность согреться в будущем казалась невероятной, вода через несколько минут превращалась в горшке в ледяную стекляшку; куда отчетливее, чем облачко пара над печуркой, сталкивалось в темноте наше дыхание, в этом нашем жилье, несколько зим подряд. Целыми сутками стояла тьма, никто не решался выйти, чтобы прорыть снежный туннель к окну, когда над нами, словно гул моря, колыхался буран, и не видно было, как мы живем, каждый в своем пульсирующем облачке у рта, когда единственно наши тела давали немного тепла, чтобы согреть постель, чтобы отогреть руку. Мы были всего лишь глыбами черноты во мраке. Или вовсе нас не было, кроме голосов из ниоткуда.