Выбрать главу

Коптилку без стекла, этот обломок света, мать забирала к себе, на печь, которая никогда не дала нам облегчения, никогда не послужила для выпечки хлеба. Она стояла холодная, как и все вокруг, но на ней имелось место для двоих, так спали зимой местные жители, может быть, это было место для согрева, а также для ночной любви, не знаю. У нас на печи лежали мать и младшая сестра, не сходя с нее долгие месяцы. Только я и брат совершали стометровые вылазки за барак, чтобы красть сено из стога или нарезать снег, перетапливая его в воду. А мать при коптящем язычке пламени, на последнем керосине, читала вслух молитвы из черной бабушкиной книжечки, издавая монотонный вопль, мать вспомнила о боге только на чужбине, когда от нее уже немного осталось, когда уже ничего не осталось от нее прежней, той, которая, чувствуя себя в безопасности под защитой своих привилегий, существовавших в нормальной жизни, презрительно обходила костел, бунтуя против всякого смирения. Иногда рефрен литании повторяла со своих ящиков бабушка, но она была уже слишком слаба и, видимо, предпочитала беседовать с богом молча, так как я не всегда слышала за спиной ее голос. Мать же назойливо, целыми часами домогалась чуда: иного времени года, тепла, света, а также нашего возвращения в места такие далекие, может, уже даже выдуманные нами. Но поскольку даже всемогущая сила оказывалась бессильной перед вашей судьбой, то мы так и жили в стенах из замерзшей травы, глядя в ничто, уповая на вымаливаемую надежду.

Там научили меня ждать, там возненавидела я ожидание.

Хотя знаю, что где-то кончается та грань в нас или вне нас, потому что и в тех краях в апреле-мае спадала скорлупа снега, таяла, впитываемая землей, и возникали из нее, словно при сотворении мира, люди и звери, землянки и степь до самого горизонта, а потом, в один день, она зеленела и цвела необъятным морем тюльпанов, диких, выносливых и буйных по яркости красок, никогда я таких цветов не видела ни до этого, ни после, хотя не раз склоняла голову над красотой других, чья жизнь была куда легче. Видимо, красоту жизни, орнамент в ее воплощении не всегда надо оберегать оранжереей, так думаю я теперь о любой красоте, а не только о блистательной, для поклонения.

Бураны переходили в сухие ветры, галопом проносящиеся от горизонта к горизонту, по дороге они сметали зиму, не причиняя вреда убежищам живых существ, они превращали наши стены в сочащиеся влагой стенки колодца, тогда кто мог выбирался на поверхность вновь открытой, высыхающей после потопа суши. Люди взбирались на крыши, борясь с ветром, сбрасывали снег и смотрели в небо, удивляясь, что оно еще существует, что перезимовало, сохранив первозданную лазурь, вынесло насилие, свершенное против природы, и этот ежегодный ужас, из которого они вновь вышли целыми.

Потом пахнущие грязью и снегом, благосклонные к нам вихри преображались в раскаленный суховей, он окружал нас пламенем жаркого солнца, ранил землю и человеческую кожу — и вот уже лето, краткое, но жестокое, и мы боролись с ним, чтобы вымолить из потрескавшейся земли пару горстей пшеницы на долгие, темные месяцы. Свирепая была эта степь, с первобытных дней своих хотела остаться целиной.

Сейчас я читаю в газетах краткие заметки о переменах в тамошнем пейзаже, кто-то приводит число пахотных гектаров после мер, принятых в борьбе с бесплодием, а ведь этот кто-то не знает, что за этим стоит, так как не изведал ничего из того, что там было. Он пышет беззаботностью и оптимизмом, ага, вот еще любопытная деталь для газеты, а я завидую ему, его незнанию, тому, что жизнь его обделила подобной географической широтой. Ну что ж, перевалила эпоха и сумела-таки поднять и эту залежь, время, с которым мы идем вперед, способно на все, мы все с большей готовностью в это верим. Даже память наша подверглась шлифовке, сместились контуры значений, и бывает, что в естественно сориентированной памяти остается только несколько знаков, к которым сводится прошлое в селективном становлении биографии. Одним из кодовых знаков для меня служит название тех мест, а точнее, название области, где я жила, иногда я встречаю ее на столбцах газет — и сегодня все еще реагирую на нее в силу какого-то психического фактора как на особое место, на место, содержащее в себе кусочек моей жизни, где я родилась еще раз. Не могу остаться равнодушной, видя это название, просто невероятно, что теперь, после всего, что было, и через столько лет, я хочу вычитать ненаписанное: как живется людям, с которыми я делила все эти времена года, изменилась ли их судьба? Я хочу знать это не из любопытства, а из нужды в общении, ведь я же их, там, не виню в своих бедах.