Хотя и сейчас, когда я пишу эти строки, меня не покидает ощущение, что один из этих Воронцовых стоит за моей спиной и внимательно вчитывается, чтобы тут же вмешаться, если я напишу неправду о нем.
Воронцову всегда казалось, что он умрет осенью. Так было бы, по его мнению, справедливо.
И потому, что осень — любимое время года, и потому, что это по-людски: свозить дочку на летний отдых, помочь маме, завершить дела, и — умереть.
А летом — обидно. Все в отпусках, в разъездах, да и жара.
Хотя, с другой стороны, все вернутся после отдыха, станут звонить, а им: нет его, помер. И никто не поверит, потому что люди так устроены — пока сами не увидят, не поверят.
Сорокалетний Воронцов брел по парку, лениво поглядывая на старые деревья, на спрятавшиеся за ними парочки, на молодых бабушек с колясками, на тетенек, выгуливающих собак, на резвящихся подростков, издали похожих друг на друга из-за одинаковой джинсовой одежды…
«Впрочем, кто это — все? Кому ты нужен, Воронцов? Маме, дочке, одному другу и одной женщине. Все. Остальные — бывшие.
Бывшие любимые и бывшие влюбленные. Друзья, приятели, собутыльники, попутчики — десятки, а может, и сотни бывших.
Хотя, теперь это не имеет ровным счетом никакого значения. Не играет никакой роли. Смерть — дело интимное, ты да Она, остальные не при чем.
Как странно мелочи побеждают человека. Как мыши — слона. Поодиночке — безопасные, а соберутся вместе — и одолеют, перегрызут сухожилия. Осядет махина, упадет — и все, уже ей не подняться.
Кажется, еще недавно был счастлив. Потом помнил, как это — быть счастливым. Потом помнил ощущение. Как в песенке: плащ на гвозде, гвоздь, дырка от гвоздя, память об этой дырке…
Теперь стараюсь вспомнить, каково оно, не само счастье, а хотя бы желание его. И — не могу. Забыл.
Что случилось? Что произошло? Что же сумело тебя так забить, исковеркать, измочалить, загнать?
Ну, думай, думай, Воронцов! Это не им надо, а тебе. Другого времени у тебя уже не будет, потому что тебя самого не будет.
Не теряй Божье время, пойми, разберись.
Господи, да все же так просто! Мыши собрались в стаю. Если их по именам называть — такая мелочевка полезет: ну, бездомным оказался на десяток лет, ну, занимался черт знает чем вместо любимого дела, ну, диссертацию зарубили по глупости, ну, вразнос пошел так, что брызги летели — стыдно вспомнить, в грязи весь, ну…
Этих «ну» десятка два наберется. Количество перешло в качество.
Когда-то в университете ты, Воронцов, никак не мог понять этого перехода. Теперь-то понял, дошло?
Где твой юмор, твои шуточки-прибауточки, песенки-частушечки, смех-хохот, признания-лобзания, блеск в глазах?
Где франтоватые костюмчики, надраенные башмаки, атасные галстучки?
Все — по боку, без интереса. Пес облезлый, вот ты кто, Воронцов. Если что и осталось — так это слова. Правда, раньше-то они свеженькие были, потому как в душе росли, цвели, тут же срывались и преподносились — благоуханные, с капелькой сока на стебле, с запахом зелени. А теперь — гербарий засохший. Сено.
Кто не знает этого твоего фокуса со словами — верит. А тех, кто знает, ты теперь молчанием встречаешь, потому что тебе самому противно на это сено смотреть.
Повеситься бы, и делу конец. Так ведь нельзя. Хочется, а нельзя. Бог не позволяет, вера. Ничего, недолго уже осталось.
Вот, говорят, есть для смерти причина, а есть повод. Все на повод обращают внимание, потому что он — на поверхности, он — последний по времени, самый заметный.
А что повод без причины.
Так, пустячок. Ерунда. Глупость.
А причины я, между прочим, по именам знаю. Простые такие русские имена — женские и мужские. За каждым — человек. А в человеке — причина твоей смерти, Воронцов.
По причиночке — в каждом. Или — по причинище. Но это уже не важно. Ты же у нас Дон Кихот, Воронцов, чистюля, ты имена называть не станешь — а вдруг кому больно будет?
Кому?! Дурила ты. Через месяц о тебе никто и не вспомнит, кроме мамы. Разве что так, к случаю.
Вот и лето… У Пугачевой песенка такая была когда-то: «Лето, ах, лето…» Помнишь, как сорокалетняя женщина напевала эту песенку, готовя тебе утром кофе в чужой квартире, в которой вы провели всю ночь?
Еще бы тебе не помнить, тогда тебе было двадцать пять. Тогда ты умел быть счастливым круглосуточно, даже во сне. Тогда в твоей голове не было такой вялой серой паутины, как теперь.