Выбрать главу

Хочешь ли ты, чтоб я подарил тебе большую радость? Вижу, что хочешь, сядь, бедняжка. Ты устала. Ты какая-то поникшая, увядшая. Дай я возьму тебя за руку.

Ты сядешь, а я возьму.

На диване. Потому что я лежу на диване. А ты сидишь. Рядом. И я хочу тебя развеселить. А может и утешить. Я хочу сделать что-нибудь в этой непростой жизни. Для тебя. Что-то очень-очень хорошее. Полезное. Или подарить тебе. Что-либо незабываемое. Ощущение. Может быть. Кстати, да. Может быть, ощущение. Необыденности. Твоя рука в моей ладони. Теплая. Мягкая.

Ты смотришь на меня. Чуткая. Я закрываю глаза, а ты смотришь. Я дышу, а ты смотришь. Я уже сплю. Смотри, дорогая. Я тебе это дарю. Ведь я для тебя – любимое существо.

А смотреть, как спит любимое существо – большая радость.

История вторая

Вы же знаете, как на флоте трудно признаваться, что ты чего-то не знаешь. У нас как считается? Если ты пришел на корабль, то ты настоящий моряк, тень об плетень, во всем разбираешься и все умеешь.

А я же молодой был и очень смущался, если встречалось что-то неизведанное. Стеснялся спросить. Вот в кают-компании у стола командира красная кнопка имелась.

Очень она мой взор притягивала. Как вхожу, так и глаз от нее не оторвать. Тянуло просто.

И пришли мы в Либаву. Только не в тот раз, о котором я уже рассказывал, где было коровье говно, а в следующий. И пришли полным составом, то есть на борту у нас буфетчицы.

На гидрографах же чем хорошо? Тем, что женщины работают и половой вопрос, в общем-то, решен. Чем больше гидрограф, тем больше на нем женщин.

Буфетчиц было две: одна как суворовский солдат, с места и в Альпы, а другая – очень хорошая женщина, звали её Марина. У нее и дочка на берегу осталась. Она денег хотела заработать, вот и морячила.

Но на корабле без «друга» нельзя, и у нее был боцман. Ей тридцать три года, ему сорок, и мужчина основательный, курсом на семейный очаг. Она и надеялась.

Встали мы на якорь, и на ночь половина народа с корабля исчезла.

А я вошел ночью в кают-компанию, и эта кнопка на меня смотрит. Дай, думаю… и тут рука моя сама потянулась и – клянусь – сама нажала.

Раздаётся жуткий звонок. На весь корабль.

Оказалось, что этим звонком командир буфетчицу из гарсонки доставал.

А выключить его можно только изнутри. Из гарсонки. А она закрыта.

Звонок разрывается. Ночь глубокая, жутко неприятно.

И пошел я буфетчицу будить. Ту самую приличную Марину.

А она ничего не понимает. Я ей про притягательность красной кнопки в три часа ночи пытаюсь рассказать, а она мычит чего-то. Я ей – сам не знаю, как так получилось, что нажалось, а она дверь не открывает.

Наконец, появляется из-за двери в мохеровом халатике.

В те времена на гидрографе все мохером промышляли. Покупали его за бугром, а на родине продавали. Но разрешалось провести только три клубка, остальное – в изделиях.

И у нас все было мохеровое. Привозили – или продавали, или на нитки распускали.

Вот на ней такой мохеровый халатик и ещё она его, по-моему, уже начала распускать, потому что голое тело сквозь него просвечивает и мешает мне туда, при разговоре, не смотреть.

Я и смотрю, а сам свою историю излагаю.

Она мне потом дала тот ключ. От гарсонки.

И в этот момент в конце коридора послышались характерные покашливания боцмана. То есть по коридору навстречу нам движется непростая любовь и обалденное семейное счастье. Марина бледнеет и с надеждой смотрит на меня и на открытый иллюминатор.

Как я вылез в него, до сих пор не понимаю. Там над водой стоять можно было, потому что бордюрчик шел, но был он такой узкий, что если и стоять, то только на цыпочках: До воды – метра три.

Я бы долго не простоял. А ещё я заметил, что мохеровая нитка от того марининого халата за меня зацепилась и тянется, халатик продолжает распускаться, и поскольку эта нитка тянется в иллюминатор и продолжает туда тянуться, то такое впечатление, что Марина рыбу ловит.

И, между прочим, рыбку ту можно обнаружить.

Очень даже.

При желании, конечно.

И стал я потихоньку эту нитку сматывать, потому что ниже моего ещё один иллюминатор имелся.

Там жил Тарас. Он мотористом ходил и тоже занимался мохером, и поэтому я решил, что если я привяжу ключ к нитке и намотаю на нем клубок, а потом, оторвав от основной нитки марининого халата, опущу то, что намотал, осторожненько, – и клубок и ключ, – и постучу ему в окошко, то он в том биении почувствует нечто знакомое и непременно выглянет.

Так и случилось. Я намотал, опустил, постучал, и он выглянул: «Серега, ты чего?»

А я стою уже из последних сил и кричу ему:

– Давай… дуй на палубу… и брось мне… ко-о-о-нец!

Он сразу все понимает, бегом на палубу, а там конец, свернутый в бухту.

Он хватает его, наматывает себе на руку и бросает мне.

А я до того истомился, до того испереживался весь, что как только его увидел перед собой, так на него и прыгнул… и выдернул Тараса с палубы.

Летим мы в воду. Сентябрь, вода не очень теплая, плаваем неторопливо.

И вот минут через пять перед нашими фыркающими рожами опускается ещё один конец. И голос: «Лезьте наверх, голуби!» – это Марина. Только она не замотала конец себе вокруг руки, как Тарасик, она его просто к поручню привязала.

То есть своего боцмана она отправила восвояси каким-то невероятным образом, а потом сразу пошла нас выручать.

Я, как только вылез, так ручьями и побежал в буфетную и тот проклятый звонок вырубил, потому что про ключ я, даже когда в воду летел, помнил и, пока плавал, к сердцу его прижимал.

Да, вот ещё что запомнил, когда до воды летел: очень красиво все вокруг было.

ПЕПЕЛЬНИЦА

Народ!

Можете себе представить: у нас главком вошел в центральный, сел в кресло командира и попросил… пепельницу.

Нет, можно, конечно, примерять на себя цвет штанов пожарника и это будет выглядеть очень даже славно, я согласен, но, как мне думается, это надо не при всех делать.

Это надо запереться в каюте, снять панталоны, поиграть немного гульфиком, потом взять штаны пожарника…

У нас же дети…

То есть, я хочу сказать, что даже дети малые и сынки безродные знают, что на подводных лодках в центральном не курят.

Это на тральщиках курят, на эсминцах курят, и на сторожевых кораблях.

Но и там не курят, например, на мостике. Для этого дерьма – тихо, только вам на ушко – у нас ют предназначен.

Есть на корабле бак, где может стоять какое-нибудь легендарное орудие, а есть – ют, с лагунами.

Там и помойное ведро имеется, куда охнарик, после того как на него с оттяжкой плюнул, можно с легким сердцем поместить, проследив только, чтоб не промахнуться.

Ты же главком, жопа с ручкой! Твой портрет, слезящийся снаружи, у нас в музее висит. Нельзя же вести себя так, что тебя после этого начинают называть «Наш дурацкий тральщик».

А про дела твои скорбные говорят: «Крейсер ворюг».

Есть же какие-то очевидные вещи.

Полные смысла.

И лицо должно сохранять следы былого благородства и с подвигами родства.

А у тебя чего? С рожей-то чего?

На тебя же без плача не взглянешь. Что это? Кто это? Вот это то, ради чего мы все… да быть того не может!

Не может наш главком быть на тебя похож. Исключено. Нет! Нет! Изыди! От этого лика не то что служить, жить не хочется.

От него сперматозоиды уже в яйцах глубоко хвосты отбрасывают и там же с горя тухнут, непрестанно смердя.

От него же на душе хмарь и мазута.