— Значит, мы умрем, — раздался голос, холодный и мертвый, точно потрескивание толстого льда. Это белый змей протиснулся вперед всех, чтобы самым оскорбительным образом свернуться перед носом Моолкина. У Шривер от ужаса вся грива поднялась дыбом. Она поняла: белый змей хотел заставить Моолкина убить себя. Он ждал смерти. Все глаза были устремлены на него, все ждали, что на него вот-вот падет справедливый гнев вожака.
Однако Моолкин сдержался. Лишь свился сложным узлом, давая понять, что полностью осознал нанесенное оскорбление — и запрещает кому бы то ни было вмешиваться. Вслух он ничего не произнес, но его грива встала и напряглась, насыщая воду бледным облачком ядов. Эти яды и неторопливое движение Моолкина обволакивали белого, словно сеть, и вскоре тот повис в воде настолько неподвижно, насколько это вообще возможно для живой змеи.
Моолкин так и не задал ему вопроса, но тем не менее белый стал отвечать. Его голос прозвучал горько и зло.
— Я видел Ту, Кто Помнит, и разговаривал с нею. Я был тогда диким и бессмысленным. Как любой из разучившихся говорить, что следуют ныне за нами. Она поймала меня, и крепко держала, и заставила впитывать свои воспоминания, пока я в них не захлебнулся! — И белый описал в воде быстрый круг, потом еще и еще, словно желая напасть на себя самого. Он крутился все быстрее. — Ее воспоминания были ядовиты! Ядовиты! Такой отравы ни одна грива еще не выплескивала. Теперь, когда я вспоминаю, какими мы были когда-то и сравниваю с тем, какими мы стали… Мне просто жить неохота! Я с радостью отказался бы от той гнусной жизни, которую мы вынуждены влачить!
Моолкин и не думал прекращать свой неторопливый, завораживающий танец. Его движения ткали незримую преграду между мечущимся белым и остальными, что висели кругом, внимательно слушая.
— Слишком поздно! — кричал белый. — Слишком много лет и зим сменили друг друга! Наше время преображения приходило и уходило много десятков раз! А у нее в памяти так и остался мир, которого давным-давно нет! Даже если мы и отыщем реку, ведущую к полям закукливания, там все равно нет никого, кто помог бы нам выстроить коконы. Все давным-давно умерли! — Он говорил все быстрей, давясь и захлебываясь словами. — Нас не ждут наши родители, готовые излить свою память в наши скорлупы. Преображенные, мы выйдем из коконов такими же глупыми, как сейчас. Да, она дала мне свою память, но говорю вам: этой памяти недостаточно! Я даже и здесь очень немногое узнаю, да и то, что мне удается узнать, расположено не так, как следовало бы. Если уж помирать, так давайте сперва разучимся говорить и утратим остатки разума. Ее память не стоит той боли, которую я из-за нее испытал.
И встопорщенная грива белого змея внезапно исторгла густое облако ядов. Он сам первый всунул в это облако голову.
Моолкин сделал бросок — стремительный, как на охоте. Его золотые глаза ярко сверкнули: он сгреб белого и силой выдернул его из ядовитого облака.
— Хватит! — рявкнул вожак. Глупый белый пробовал отбиваться, но Моолкин держал крепко, стискивая его, как пойманного дельфина. — Не смей в одиночку решать за весь наш Клубок! И тем более — за весь наш народ! У тебя тоже есть долг, и ты обязан исполнить его прежде, чем окончишь свою никчемную жизнь! — Его слова были гневными, но тон, как ни странно, неожиданным образом успокаивал. Говоря так, Моолкин тоже выдохнул облако ядов, и ярко-алые, сверкающие гневом глаза белого змея постепенно померкли, сделавшись тускло-малиновыми. Яды вожака продолжали делать свое дело, и вот уже челюсти змея обмякли, лениво приоткрывшись. — Ты отведешь нас к Той, Кто Помнит, — продолжал Моолкин. — Мы уже почерпнули кое-что у серебристого подателя пищи. И готовы взять еще таким же путем, если понадобится. Быть может, если мы присовокупим это к тому, что даст нам Та, Кто Помнит, нам окажется достаточно для спасения!
Он помолчал и очень неохотно добавил:
— Собственно, нам ничего другого и не остается.
Кеннит поворачивался туда и сюда, придирчиво разглядывая свое отражение в зеркале. На его волосах и аккуратно подстриженной бороде поблескивало лимонное масло. Завитые усы лежали безупречными кольцами, впрочем без тени легкомысленного щегольства. В ушах прохладно мерцали массивные серебряные серьги. Белоснежное кружево лежало волнами на груди, ниспадало из манжет темно-синего камзола. И даже кожаное гнездо на деревянной ноге было начищено до благородного блеска. Одним словом, Кеннит со всех сторон выглядел элегантным мужчиной, снарядившимся решительно поухаживать за капризной красавицей.