Выбрать главу

Он, кряхтя поднялся и достал из сундука широкополую черную шляпу, покрутил в руках и надел на голову.

Маленький Мишка раньше всё удивлялся, почему дед ходит иногда в этой в дурацкой смешной шляпе?

— Это гвангат. В Корее при династии он был отличительным признаком мужчин знатного сословия.

— Потом при Хрущёве уже, — продолжал дед свою историю, — стали корё-сарам потихоньку возвращаться в Приморье. Постепенно, опять община сложилась.

Он замолчал, глядя на свои узловатые пальцы, лежащие на столе.

— А тогда мне один человек шепнул — беги, Дунхо, пока не поздно. И я ушел. Глубже в тайгу. Думал, пересижу, пережду. А Наташу с Аниткой не взял — куда им со мной, по лесам скитаться? Анитка маленькая совсем была, семь лет… Оставил их в Ворошилове. Думал, их не тронут — Наташа ж русская…

Он тяжело вздохнул.

— Не тронули. Но жизнь у них стала — хуже каторги. Жена корейца… Все шарахались, как от чумной. Анитка в школу пошла — там дразнили, били… «Японка», «шпионка»… А я помочь не мог. Прятался. До самой войны, почти не вылезал из тайги. Боялся.

— А бабушка? Что с ней стало? — тихо спросил Мишка.

— Наташа… не выдержала она. Заболела. Туберкулез. Война шла, лекарств нет, еды толком нет… Сгорела быстро. Как свечка.

Слеза вдруг скатилась по морщинистой щеке деда. Он быстро смахнул ее тыльной стороной ладони.

— А Анитка… осталась одна. В войну. Сирота при живом отце. Её… её в интернат отправили.

Слово «интернат» повисло в тишине избы тяжелым эхом. Мишка вспомнил материнские угрозы, ее сакральный страх перед этим словом. Теперь понял — откуда он.

— Каково ей там было… одному Богу известно, — дед покачал головой. — Она никогда не рассказывала. Только замкнулась вся. Ожесточилась. Когда я после войны ее нашел… это уже другой человек был. Колючий ежик. Я виноват перед ней, внук. Очень виноват. Что не уберег. Что оставил…

Он залпом допил свою медовуху. Посмотрел на Мишку долгим, тяжелым взглядом.

— Вот такая история у нашей семьи. Непростая. Горькая. Теперь ты знаешь. В армию идешь… там всякое бывает. Люди разные. Жизнь будет гнуть. Ты помни, чьих ты кровей. Прадед твой сюда за волей пришел. Бабка твоя русская ради любви все бросила. Я… я тоже свой выбор сделал. И мать твоя… она хоть и надломленная, а все ж выстояла. Ты — наша ветка. Держись корней, Михаил. Не давай себя сломать. Ни людям, ни обстоятельствам. Сила — она не в кулаках. Она вот тут, — он коснулся своей груди. — В правде своей. В памяти.

Мишка сидел оглушенный. Столько всего свалилось на него разом. История любви и предательства, гонений и потерь. Тайна рождения матери. Чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Он больше не был просто Мишкой Кимом, парнем из Уссурийска. Он был звеном в цепи, потомком людей, прошедших через огонь и воду. И это знание — тяжелое, горькое — одновременно давало ему странное чувство силы. Опоры.

Я, Марк Северин, слушал этот рассказ из глубины чужого сознания, и мой собственный цинизм давал трещину. Моя относительно благополучная жизнь с мелкими продюсерскими дрязгами казалась такой… плоской по сравнению с этой сагой выживания. Эти люди — Дунхо, Наташа, Анита — они несли на себе такой груз истории, что мои собственные проблемы выглядели пылью на ветру. И теперь этот груз, эта память, эта боль и эта сила — все это было и моим наследством тоже. Наследством тела, в котором я застрял.

Но, словно этого было мало, узнал я и продолжение истории.

Сознание погружалось глубже, в самые темные слои чужой памяти. Туда, где кровоточила рана, теперь уже общая для меня и Михаила Кима — тайна его рождения. Эта память не просто всплывала — она пульсировала тупой болью где-то под ребрами этого парализованного тела.

…Перрон станции Тихоокеанская. Заштатный полустанок Транссиба. Вечер, промозглый, с запахом угля и сырости. Мать пришла провожать его в армию. Сидит на облезлой деревянной скамье, ссутулившись, кутается в старую, выцветшую шаль. Руки дрожат — то ли от холода, то ли от чего-то еще. В зубах — сигарета «Прима». Она никогда не курила при нем. А тут — дымит нервно, глубоко затягиваясь. Губы — тонкая, бескровная щель. Раскосые Глаза смотрят мимо, в мутную даль, где тонут в тумане сопки.

— Врать не буду, Миша… что скучать стану, — голос глухой, без выражения. — Да и ты, поди, тоже не будешь. Чего уж там.