И он повел за собою романовскую челядь, и зашагал так быстро по улице, что старый Сидорыч и сопровождавшие его холопы едва за ним поспевали. Но до хором купца Филатьева было рукой подать. Федор Калашник подвел своих спутников к высокому забору, утыканному поверху железными рогатками, и стукнул скобой калитки, окованной железом и усаженной лужеными гвоздями. Калитка отворилась, великан дворник с толстой дубиной в руках отпер калитку не сразу и впускал чужих с оглядкой.
— Терентий, — сказал ему Федор Калашник, — этих ребят сведи в поварню да прикажи там накормить досыта. Да обогреть!.. Слышишь!
— Слышу, батюшка Федор Иванович! — промолвил великан, припирая калитку и замыкая ее пудовым засовом. — Будут сыты и обогреты.
— А ты, Сидорыч, за мной ступай!
И мимо высоких, крепких амбаров, мимо товарных складов под широкими навесами на толстых столбах, мимо служб и людских изб Федор Калашник повел старика к крыльцу хором купца Филатьева, которые лицом выходили на белый двор, а задами упирались в яблоневый сад с обширным огородом.
V
Верный раб
Федор Калашник ввел Сидорыча в свою светелку в верхнем жилье и, прежде чем тот успел лоб перекрестить на иконы, уже заговорил:
— Рассказывай, старина! Скорей садись и без утайки рассказывай мне обо всех своих господах, обо всех наших… Я ничего не знаю! Как раз перед опалой бояр Романовых я был послан дядей на Поволжье, хлеб закупать… И вот теперь только вернулся. И никого кругом! Ни души из близких!..
Старик печально понурил голову и долгодолго молчал. Две крупные слезы, скупые, горькие, безутешные слезы старости, вытекли из глаз его и капнули на седую бороду.
— И утешно мне о своих боярах, о страдальцах безвинных вспомнить, и горько — во как горько! Стоял сыр-матер коренастый дуб, головой уходил под облака, ширился ветвями во все стороны, да налетел злой вихрь, попущением Божиим, и сломил с дуба вершину ветвистую, рассеял по белу свету листочки дубовые… Да чует мое сердце, что не попустит Бог ему погибнуть! Просияет и на него красное солнце… Не век будет мрак вековать, а не то расступись мать сыра-земля, дай моим старым костям в могиле место!
— Да полно, Сидорыч! Расскажи, где они? Куда их услали? Что с ними сталось?..
— Что с ними сталось! — воскликнул старик, оживляясь и от тоскливой думы быстро переходя к горячему негодованию, которое зажгло его очи пламенем. — Что с ними сталось?! Звери дикие, кабы им отдать моих бояр на растерзание… да, дикие голодные звери — и те бы к ним были милостивее… И те бы не томили их муками, не тешились бы их страданием. А тут: лишили чести боярской, в изменники и воры государевы низвергли, всего именья, всех животов лишили — ограбили, как только шарповщики подорожные грабят… И того показалось мало: детей у отца с матерью отняли, мужа с женой разделили, разрознили… Господи! Да навеки разрознили… И боярину Федору Никитичу, царскому думцу и советнику, вместо боярской шапки да шелома тафью иноческую вздели на голову, вместо кольчуги да зерцала булатного свитой монашеской грудь прикрыли широкую и плечи могутные!
Голос у старика оборвался, он не мог продолжать и только через минуту заговорил гораздо тише:
— И боярина постригли, и боярыню ласковую… И ее молодую грудь под власяницей сокрыли… Его в Антониеву-Сийскую обитель послали — из дальних в дальнюю, ее в Заонежские пустыни… Нет больше боярина Федора Никитича Романова! Есть только инок Божий, старец Филарет, нет и супруги его богоданной, есть инока Марфа…
— А где же другие братья? Где Александр Никитич, где Иван, Василий, где наш богатырь беззаветный, простота, прохлада задушевная, Михайло Никитич наш?
— Всех разметало!.. Александра тоже с женой разлучили, сослали в Усолье-Луду, к самому Белому морю. Ивана — в Пелымь Сибирскую, Василья — в Яренск. А Мишеньку, голубчика-то моего, которого я с детства на руках носил, и холил, и лелеял, — того в Пермский край заслали… Неведомо, в какую глушь лесную…
И слезы опять закапали на седую бороду старого слуги.
— Да это еще что! Пытать хотели, всех пытать! Семен-то Годунов да и сама-то Годуниха на том все и стояли… Да царь Борис не допустил… Помиловать изволил безвинных-то! О-ох, поплатится он за это перед судом-то Божьим, перед недреманным-то оком, которое все видит!..
— Да за что же пытать-то?
— А все у них, вишь, доспрашивали, да все допытывались о каком-то чернеце… Служил эт-та у нас в дворне какой-то, лет шесть назад, Григорьем звался, да сбежал, в монахи вступил да по обителям по разным пошел… Так все о нем…