Выбрать главу

Эллен откинулась в кресле.

— Это меня и пугало.

— По-твоему, я не знал? — отозвался Роджер.

Повисла растянутая пауза. Наконец Эллен обернулась ко мне и твердо сказала:

— Я с ним расстаюсь.

— Поздно, — бросил Роджер.

— Почему поздно? — Эллен смотрела ему в лицо. — Ты ведь веришь мне, правда? Хоть на это я могу рассчитывать?

— Верю.

— Так вот, я не рисуюсь.

— Поздно. Было время, когда я мог это принять. Теперь — не могу.

Я положительно чувствовал себя как у замочной скважины. Оба упивались. Роджер — беспощадностью отношений, не разбавленных ни совместными детьми, ни общими приятелями, ни рутиной, отвлекающей мысли, спасающей от помешательства; Эллен — одиночеством, неутолимостью своего влечения и своим кодексом чести. Особенно кодексом чести.

Они снова посмотрели друг другу в глаза — и взаимно не выдержали взгляда. Между ними теперь не было ни любви, ни страсти, ни даже привязанности — только тяжкий опыт.

А потом Эллен сказала отрывисто и деловито, будто с любовью разобрались раз и навсегда:

— Тебе надо на утро четверга все продумать.

Эллен имела в виду заседание кабинета, на котором — хотя, пожалуй, только вскользь — упомянут о скорых прениях. Раньше Эллен завидовала Каро, как Каро разбирается в политической жизни, теперь она тоже научилась разбираться. Кому Роджер может доверять? Нельзя ли «прощупать» коллег перед заседанием? О чем шепчутся у нас в Уайтхолле? Кому все-таки можно доверять? И самое главное: кому нельзя?

Мы проговорили еще часа два. Мусолили одни и те же имена: Коллингвуд, Монти Кейв, премьер. Всех министров перебрали, не забыли и парламентского секретаря Леверетт-Смита. Время будто на двадцать лет назад вернулось, я снова сидел в кембриджском кабинетике, вел подсчет по головам перед выборами. С одной разницей: теперь ставки были чуть выше, а наказания (мне так представлялось той ночью) — много суровее.

Глава 4

Политическая арифметика

Все дни перед дебатами Роджер, где бы ни появлялся — в палате общин, в казначействе или на Даунинг-стрит, — оказывался под наблюдением, не покровительственным, но и не враждебным. Наблюдателей такого рода стимулирует запах личной драмы — так смотрели на мою мать, когда мы обанкротились. Впрочем, древние скандинавы с тем же чувством спешили на чужое пепелище — узнать не о судьбе погорельцев, а об их поведении во время пожара.

Роджер не ударил в грязь лицом. Не дал ни малейшего повода. Силен, говорили о нем, имея в виду силу как физическую, так и душевную. Не преувеличивали. И однако, по утрам Роджер не мог заставить себя читать колонки политических обозревателей. Когда ему пересказывали прогнозы и домыслы — выслушивал, а сам газет в руки не брал. Коридорами ходил уверенно, ступал тяжело; был сердечен с теми, кого подозревал, — но не решался расспросить своих же сторонников. На меня, в частности, смотрел отсутствующим взглядом, словно ему изменили одновременно и способность формулировать мысли, и способность мысли генерировать.

Пришлось самому соображать, чего он хочет. Ага, понял я, ему надо выяснить позицию парламентского секретаря Леверетт-Смита и еще — Тома Уиндхема.

Этим мне меньше всего хотелось заниматься. Хладнокровие подводило все чаще, я сам стал бояться плохих новостей. Я боялся их выслушивать, а передавать — тем паче. И наконец понял, почему правители обычно о переворотах ни сном ни духом.

Ничего существенного выяснить не удалось; во всяком случае, новости нашего беспокойства не усилили. Том Уиндхем, как всегда, лучился благодушием и во всем полагался на своего министра. Вот насчет кого Роджер не ошибся. Том по-прежнему котируется у заднескамеечников — офицеров запаса, молодых и позитивных. Допустим, они больше не доверяют Роджеру — но не доверять Тому Уиндхему просто невозможно. Он не сомневался, что победа будет за нами. Он, кажется, вообще не понимал, из-за чего все напряглись. Пока мы сидели в баре клуба «Уайтс» (Том угощал), мне и самому наши опасения представились беспочвенными, и я проникся к Тому непривычной симпатией. Впрочем, промозглые февральские сумерки быстро меня отрезвили — я с пугающей ясностью осознал, что славный, добрейший малый Том Уиндхем безнадежно глуп. Он даже шахматную доску в упор не видит, где уж ему мыслить на два хода вперед.

Разговор с Леверетт-Смитом, имевший место на следующее утро (до обсуждения вопроса оппозиции оставалось пять дней), изначально не вводил в заблуждение относительно положительных эмоций. Мы говорили у Леверетт-Смита в кабинете; для начала Леверетт-Смит дал понять, что мое появление его весьма удивляет. Его недовольство было вполне объяснимо. Если министр (так он неизменно называл Роджера) хочет с ним пообщаться, то вот он, Леверетт-Смит, сидит от него за четыре двери, с половины десятого до того часа, когда пора идти в палату общин. Вполне резонно, но от этого не менее неприятно. Леверетт-Смит смотрел профессиональным адвокатским взглядом, обращался по всей форме, как младший министр, вздумавший указать чиновнику его место. Фраза «при всем моем уважении» проходила рефреном.