Я вспомнил одного товарища по медицинской академии, который часто говорил:
-- Если барыня разрешает себе больше одного бокала шампанского, это значит, что она разрешит и все остальное, а кому и когда, -- не важно...
Чуткая Лелечка угадала мои мысли. Она улыбнулась одним уголком рта и, покраснев, произнесла:
-- Отчего вы, доктор, смотрите на меня не то с грустью, не то с удивлением?! Вам неприятно, что я пью несколько по-гусарски?.. Но ведь это никому не мешает! Детей у меня, слава Богу, нет, и едем мы, так сказать, поближе к смерти, а потому... Что же касается Игоря, то в таком виде я ему еще больше нравлюсь.
-- Леля, не говори глупостей, -- строго произнес штабс-капитан.
Я промолчал. Голова моя отяжелела и захотелось спать. Мы расплатились и пошли в свой вагон: Игорь -- в купе, к жене, а я -- на свое место. Но заснуть не пришлось. Попросить корвета поднять спинку дивана я постеснялся, предложить ему лечь на место штабс-капитана тоже было неловко.
Я сел рядом, и мы как-то поневоле разговорились. Лезгинский оказался петербуржцем, гвардейцем, из хорошей, чуть ли не профессорской семьи, в которой считался, по его словам, enfant-terrible. В военную службу он попал после окончания правоведения, -- по призванию.
-- Хотя, признаться, мое призвание, это -- поэзия, -- сказал он и улыбнулся. Помолчал, посмотрел на меня и добавил: -- Не пугайтесь, доктор, не пугайтесь, я не собираюсь вам читать стихов, хотя я их и очень люблю, но я видел и вижу поэзию еще и в красоте природы, и в прелести женщины, и в хорошей опере, и в мощи двигающегося кавалерийского полка... Она везде... даже и в смерти, даже и в смерти.
Первую половину фразы он произнес неприятным, деланным тоном светского человека. Несимпатичной показалась мне его манера повторять по два раза одно и то же. Но слова "даже и в смерти" вырвались у него как-то совсем иначе, -- искренне и очень серьезно.
-- Но все-таки вы ее боитесь? -- спросил я.
-- Боюсь. Боюсь, что она придет за мной именно тогда, когда мне будет, хотеться больше всего жить. Ну, а сейчас нет. Мало того, я даже уверен, что из самого жаркого дела выйду невредимым. Хотя... Хотя вот меня провожали до Самары сестра и мать и обе плакали при всяком удобном и неудобном случае.
-- А у женщин и у собак на этот чет есть особое чутье, -- голос корнета опять зазвучал деланно и несимпатично. -- Знаете, я причисляю к видам поэзии и псовую охоту; у меня лично есть недурная свора густопсовых, а в этой своре был красавец кобель Заливай; в минувшем октябре мой Заливай начал ни с того, ни с сего каждую ночь выть, да как, -- просто отпевает. Поехали мы с товарищем на охоту. Нарвались на матерого волка. Придавили его собачки. Свалка страшная. Пока я подоспел, смотрю, Заливай валяется с перекушенным горлом, а ведь самый сильный пес был. До сих пор ума не приложу, как это могло случиться. Предчувствие, оно сильнее разума и точнее всякой математики...
Корнет оказался вообще разговорчивым малым.
Вслушиваясь в его слова и вглядываясь в его действительно красивые черты лица и особенно глаза, я понял, что передо мною изуродованный воспитанием небездарный человек, почти мальчик, одинаково способный и на крайнее великодушие, и на крайнюю гадость, то бесконечно нежный, то холодный, жестокий до садизма, один из тех молодых людей, которые до тридцати лет мнят себя Лермонтовыми и пользуются огромным успехом у женщин, таким, какого никогда не бывало у самого Лермонтова...
Но, в конце концов, мне с ним все-таки стало скучно, я поднялся и сказал, что снова пойду в ресторан.
-- И я с вами; что-то чаю захотелось, -- отозвался корнет.
Делать было нечего. Мы надели пальто и, спотыкаясь при переходе из вагона в вагон, начали путешествие через весь поезд.
Есть не хотелось и чаю не хотелось, а потому мы спросили бутылку вина. После двух-трех бокалов Лезгинский стал еще разговорчивее. Потом вдруг умолк, поглядел на меня, едва улыбнулся и сказал:
-- Вот вы, доктор, сейчас думаете: и какой же болтливый человек этот корнет. И ошибаетесь.
Должно быть, на моем лице выразилось искреннее удивление, потому что Лезгинский еще настойчивее повторил:
-- Да, да... и ошибаетесь. Во-первых, такая болтливость у меня всегда является, как реакция после долгого молчания, а я с тех пор, как перевелся из гвардии, и, кажется, до сегодняшнего дня не видал ни одного интеллигентного человека в том смысле слова, как я его понимаю. Во-вторых, как вы это, вероятно, сами увидите дальше, я серьезно разговариваю только с мужчинами, с женщинами же я только перекидываюсь самыми незначительными фразами. Воистину, до конца раскрыть свою душу, даже перед самой умной из них, -- это значит в один момент перестать быть интересным в ее глазах... Все, что им нужно, они узнают и понимают без слов, это -- факт.