Выбрать главу

- Я хочу дотянуть хотя бы до гор...

- А потом?

- А потом все равно. Если умру, то лучше всего там...

- А потом? - повторил Филдс.

Она сперва удивилась, потом стала подыскивать ответ и конечно, как с удовлетворением подумал Филдс, не нашла: у нее за душой не было ничего, кроме этого глупого мужества, типично немецкого упрямства!

- Вы правы, - сказала она. - Но неважно, все равно надо попробовать.

- Что попробовать? - рявкнул Филдс, выведенный из себя этим идиотским упрямством и нежеланием видеть реальное положение вещей. - Во имя чего? Почему? Какого дьявола, Боже ты мой, в таких-то условиях? К кому вы взываете, собственно говоря?

Она сидела на корточках, землистое лицо блестело от пота, шляпа лежала на коленях, придавленная ладонями. Вот Минна подняла голову, и Филдс увидел в ее глазах то, что всегда приводило его в бешенство: вызов и даже смешинку, которую она, видно, позаимствовала у этого негодяя Мореля. На высохшем лице, на котором еще больше выступили, подчеркивая худобу, скулы, на этом лице, почти лишенном выражения, смех в глазах был невыносим; Филдс сразу почувствовал его заразительность и услышал свой собственный смех.

- Ладно, - сказал он, - ладно. Слыхали мы такие песни. Но ведь можно любить слонов и без того, чтобы подыхать из-за них от дизентерии.

Она помотала головой:

- Я ведь, понимаете ли, верю,

- Во что? - заорал Филдс.

Она закрыла глаза и с улыбкой вновь помотала головой.

Во время суда, в конце учиненного Минне допроса, Филдс припомнил эту ее неспособность или нежелание найти нужные слова. Она признала, что не захотела бежать в Судан, сознательно решив остаться с Морелем; тот намеревался продолжать борьбу, когда кончится сезон дождей, который он собирался переждать в горах Уле. Председатель, казалось, был крайне доволен ее ответом.

- Значит, вы решили ему помогать?

- Да.

В публике послышался шумок. Адвокат не сдержался и воздел кверху руки. Сидевший среди публики отец Фарг крякнул, - он хотел сделать это тихо, но звук разнесся по всему залу и был услышан даже снаружи. Два заседателя-негра в красных фесках явно растерялись: теперь будет трудно ее оправдать. На скамье для прессы знаменитый крайне правый журналист из Чикаго Марстолл наклонился к не менее знаменитой соседке - специальной корреспондентке более левого направления и сказал:

- Эта девица изошла ненавистью... Виноваты русские, они ее не знаю уж сколько раз насиловали при взятии Берлина.

Сидя в первом ряду подсудимых, Вайтари держался презрительно и отчужденно. Пер Квист одобрительно кивнул головой, а Форсайт дружелюбно махнул рукой. Позади сидели Маджумба, Н'Доло и Ингеле, - последний половину срока предварительного заключения провел в больнице и был в отчаянии. Все трое выглядели раздраженными, и только Хабиб, находившийся позади всех, постоянно вытягивал шею, чтобы ничего не упустить; он явно испытывал искреннее наслаждение от своего присутствия на этом спектакле. Филдс скрючился на стуле, - неудобная при такой жаре поза помогала снимать нервное напряжение физическим. Он присутствовал на суде в качестве свидетеля, что вызывало у него крайнее недовольство; ему пришлось оставить свой аппарат и сердито наблюдать за работой своих конкурентов, которые предавались ей с полной отдачей. Филдс дорого заплатил бы за возможность снять Минну такой, какой видел ее сейчас, - она стояла у барьера в белой блузке и полотняной юбке, взгляд пристальный, красноречивый, какой бывает у немых, когда они стараются, чтобы их поняли, белокурая грива до плеч, такая прическа шла Минне гораздо больше короткой стрижки. Она казалась полнотелой, почти неуклюжей в своем переизбытке женственности. Филдсу хотелось снять и прикованные к ней взгляды публики; они не задерживались на ее лице, не стремились на поиски истины. В этот миг до него дошло, почему в Минне было так легко ошибиться, почему он и сам поначалу ошибался: уделом этой девушки было возбуждать в мужчинах почти исключительно физиологическое влечение. Для всего остального оставалось слишком мало места.

- Таким, образом, в противовес всему, что вы утверждали ранее, у вас не было ни малейшего намерения уговорить Мореля отдаться в руки правосудия, а наоборот, вы хотели помочь ему продолжать свои террористические действия?

- Я хотела остаться с ним.

- Зачем?

Она попыталась ответить. Сначала взглядом, но тут же поняла, что это безнадежно.

- Не знаю, может, потому, что я - немка... Я хочу сказать, - при том, что о нас рассказывают, ах! - там очень много правды - я думала... говорила себе...

- Продолжайте, мы вас слушаем.

- Я говорила себе: надо, чтобы был еще и кто-то от нас, с ним... Кто-то из Берлина.

- Не вижу никакой связи. Объясните.

- Понимаете, я хочу сказать, что мы ведь тоже во все это верили...

- Во что?

- В то, что пытался сделать Морель... В то, что он защищал.

- Вы подразумеваете слонов?

- Да. Природу...

- И всё? Вы были готовы рисковать свободой, а быть может, и жизнью, вы ведь были больны, - чтобы защищать животных? И хотите, чтобы мы вам поверили?

- Не только это...

- Тогда что же? Может, вы будете так любезны и хоть раз объясните суду, что же именно, по-вашему, "защищал" Морель?

Она ничего не ответила, снова, уже с отчаянием, пытаясь объясниться взглядом.

- Африканский национализм? Независимость Африки?

- Нет...

- Так что же?

- Не знаю... Не сумею сказать...

- Тогда, пожалуйста, скажите по-немецки. У нас есть переводчик.

- Не могу.

- Я так и полагал, - удовлетворенно изрек председатель.

Вцепившись в луку седла, чтобы поменьше терло между ногами, Филдс с бешенством твердил себе, что гуманисты по существу - последние и самые невыносимые из аристократов, что они никогда ничему не научатся и все забывают. Продолжают восхищаться величием природы, упорно требовать уважения к ней и простора для гуманизма, каковы бы ни были трудности на пути человечества, подобно тому как веками прославляли свободу и братство, ничуть не обескураженные концлагерями и разгулом национализма; требуют защиты слонов, не обращая внимания на громоздящиеся вокруг горы слоновой кости. А ведь исчезновение этих толстокожих предопределено развитием современного мира, возникновением новой Африки, так же как исчезновение буйволов и бизонов в Соединенных Штатах Америки. Процесс необратим, и столь же нелепо винить в нем как коммунизм, так и американский капитализм; если дело идет к концу колониализма, возможно, что на смену тому придет еще худшее рабство. Старания Мореля бессмысленны потому, что некому внять сигналу о бедствии. Трагедия этого человека в том, что у него нет другого собеседника, кроме самого себя.

"Единственное, что могло бы нас выручить, - думал Филдс, биологическая революция, однако и тут научные исследования идут в других направлениях... А жаль. Ведь мужества у этих людей с избытком и сила воли необычайная... Достаточно поглядеть на Минну, что не желает поддаваться физическим мукам и на каждом привале жмется к человеку, который считает, что наш век еще способен заботиться о слонах. Образ в облаке золотистой пыли, светлые волосы и неясные линии тела, которые не могла огрубить никакая усталость, он хотел бы иметь перед глазами всегда. Филдс наблюдал, как время от времени Морель и Минна поворачиваются друг к другу, чтобы перемолвиться словом или обменяться иронической улыбкой соучастников, что всякий раз вызывало у него бешеное негодование. Право, это было уже не упорство, а признак какого-то врожденного и заразительного идиотизма. Можно было подумать, что они и в самом деле уверены, что их ждет светлое будущее. И еще имеют наглость любоваться пейзажем!"