— Вот и врагов Франции не знает никто, а я не могу ждать, пока Господь укажет мне их.
В этом обмене репликами брат Жан услышал новые интонации: его бывший воспитанник говорил властно и угрожающе, чем когда бы то ни было раньше. Амбициозный огонёк, вспыхнувший в нём в день свадьбы, когда он хотел возвысить себя в глазах невесты, сейчас захватил гораздо более обширное пространство, ибо огню свойственно распространяться. И всюду, во всех своих походах, он находил топливо, чтобы подпитывать это пламя. От Верхнего Арманьяка у подножия испанских гор до Дамбаха в долине немецкой реки он не видел ничего, кроме разобщённости, предательства, признаков вырождения и страданий, огромных богатств и жесточайшей бедности. Слабо и неясно в этой тьме начал светить огонёк, манивший его: всё это можно изменить, если сильной рукой повести за собой великую землю Франции, если окоротить своенравную аристократию и вернуть простому люду человеческое достоинство, сблизив таким образом и тех и других. Идея такого государственного устройства бродила в его голове, неясная и не оформившаяся окончательно, ибо противоречила заложенному в него феодальным воспитанием представлению об обществе не как о горизонтальной плоскости, а как о пирамиде.
Неясной она была и из-за его панического страха перед высотой. Он только знал, что боится Альп и любит Турень и что спокойно чувствует себя в кругу буржуа, где никто не возвышается над остальными, подобно башне, как Жан д’Арманьяк, и никто не опускается так низко, как «мясники».
Дело осложнялось ещё и тем, что он не был королём — он был всего лишь принцем, к тому же теперь не единственным, и не мог осуществить реформы, которые, пусть не ясно, но представлял уже в своём воображении. Не был готов он пойти и достаточно далеко но пути этих реформ. Правда, он подчинялся преступным приказам, например, повёл «мясников» на верную смерть, но ещё никогда, насколько знал брат Жан, который обучал его безупречной феодальной этике (теперь считавшейся старомодной), дофин преднамеренно не совершал бессовестного поступка под сомнительным предлогом, что окончательная польза от него оправдает причинённое зло.
Теперь он мог наблюдать, как распространилось это весьма соблазнительное заблуждение, которое слабеющий голос учителя не уставал проклинать и которое расцветшая в Италии эпоха Ренессанса возвела в ранг добродетели, особенно среди принцев. Это заблуждение могло затронуть и Людовика. Оно выглядело таким безобидным, что даже брат Жан поначалу не усмотрел в нём ничего порочного, так же как не мог предугадать, сколь чудовищное растение получится из, казалось бы, такого незначительного семени. Но в постоянно готовом принять новые идеи сознании Людовика семена эти прорастали с огромной скоростью и давали непредвиденно мощные всходы.
В примирении принца с королём была заинтересована его собственная мать. И для достижения этой благой цели она готова была унизиться до того, чтобы привлечь на свою сторону Аньес Сорель или даже совершить нечто похуже.
Людовик пытался навестить свою мать незадолго до рождения брата, но у дверей в королевские покои натолкнулся на скрещённые пики стражников, которые объяснили, что королева нуждается в полном покое. После рождения ребёнка он попытался навестить её снова, но на этот раз караул был удвоен, и ему унизительно кратко сообщили, что королева не желает видеть его, а монсеньор принц, герцог Беррийский — новорождённый инфант — спрятан подальше от любопытных глаз разных незваных чудаков.
— Монсеньор принц, монсеньор граф, — пробормотал Людовик, — как бы им хотелось называть его дофином.
И потом это ничем не вызванное упоминание о незваных чудаках, словно желание взглянуть на собственного брата было неуместной назойливостью или он был тем самым зевакой, который может причинить ребёнку вред! Тому, что любимая матушка не хотела видеть его, Людовика, он не очень-то верил, но на сердце у него стало тяжело при мысли о том, что на неё в её болезненном и жалком состоянии могли оказывать дурное влияние. Это вполне могло оказаться правдой.
Маргарита всё время находилась подле королевы, и ей удалось несколько развеять его опасения, сообщив, что королева спрашивала о нём каждый день. Он всегда полностью доверял Маргарите, но было не исключено, что она рисовала картину в розовом свете, чтобы сделать ему приятное. Ей позволили посмотреть на крошку принца, и, по её словам, герцог Беррийский был круглолиц и вял. Этому Людовик поверил сразу.
А однажды тихой ночью его мать прокралась к нему в спальню и прошептала, что раз он не заходит к ней, она сама вынуждена прийти к нему. Она была одна, без свечи, но даже в свете пуны Людовик разглядел, что её состарившееся лицо напоминало маску смерти. На мгновение он замер на кровати, в ужасе прикрыв рот руками, чтобы не закричать — ему показалось, что это был один из его ночных кошмаров.