Выбрать главу

— Такая мелкота только путалась в планах высшего ко­мандования. Майор прав: сидели бы уж себе на печке, пока не призовут. Верно, товарищ комбат?

Майор не отвечает,

— А тебя и призывать не надо,— говорю я.— Больше бы пользы было.

Кругом смеются.

— Какой ершистый,— крутит он головой,— Таким дай волю…

— А я бы и пистолет дал,— медленно говорит майор.— У меня сын такой же…

Все надолго смолкают.

За окном темнеет. Проплывают мимо электрические огни поселков, полустанков. Электрический свет в окнах домов, яркие фонари: мы видим впервые после начала войны. Сей­час санитары не маскируют окна нашего вагона. Словно ог­ромная сказочная ладонь сгребла и отбросила далеко назад фронт, окопы, бомбежки. Здесь, где проносится наш поезд, яркий свет, наверное там кино, показывают прямо на откры­тых площадках, мороженое продают. Очень хочется моро­женого. Я бы его не ел все, а только половину. Остальное — на лоб. Жарко, душно

Скоро подкрадется ночь. И это самое страшное. Ночью мы все стонем. Все, даже боец, раненный в руку.

Пришла Зоя. Помахала, над лицом газетой-веером, поцеловала в лоб, прошла к другим.

Мне на живот Зоя положила пакет с документами. Это значит, на ближайшей большой станции меня снимут: дальше везти нельзя.

Поезд замедляет ход. Опять нас потряхивает на стрелках. В окно видны огни. Много огней. Мы прямо в них входим, обволакиваемся

Наш врач покрикивает на санитаров, командует, какие носилки снимать в первую очередь.

Задержался около меня, пощупал пульс, одеяло подоткнул:

— Ну вот и приехал, Алеша. Здесь хороший госпиталь.

Поезд резко: дергается, тормозит. Кругом застонали раненые.

— Я же просил машиниста — ругается комбат.— Неуже­ли нельзя ему объяснить?

Поезд встал. И сразу за окном какие-то люди, переруги­ваясь, забегали с фонарями. Внизу под нами деловито посту­кивает металл о металл. Звук умолкает, и уже вновь его слышно в другом месте.

Около меня нерешительно топчутся два дюжих санитара в пилотках, в белых халатах, советуются:

— Лучше заходи, Максим, в голова, а я за плечи. Пройдем.

Кто-то кричит нам в окно:

— Хирурга Богданова к главврачу!

Поправляя белый колпак на голове, вдоль прохода оза­боченно торопится наш доктор.

— Постойте, товарищ военврач.— Это голос комбата.— Сержанта Грибкова обязательно следует снимать?

— Да, необходимо срочно показать специалистам,

— А я?

— Вас повезем дальше.

— Снимайте меня вместе с ним.

— Я не имею права, майор.

В окно опять, но уже раздражительно кричат:

— Военврач капитан Богданов! Ну где же вы?

Наш доктор торопливо скрипит к тамбуру сапогами.

— Ну, Максим, берись…

Меня поднимают, дергают, задевая концами носилок, несут.

— На место! Поставьте носилки на место!— рядом с мо­им ухом кричит комбат.

Носилки закачались. Кажется, меня сейчас уронят.

— Не озоруй, не озоруй,— испуганно говорит санитар, тот, что в моих ногах.— Мы что? Нам приказано. Не озо­руй!

— На место, или буду стрелять! Считаю до трех. Раз! Два! Ну?!

Меня опять водружают к окну.

Санитары на цыпочках покидают вагон.

Неслышно плавно трогается наш поезд. Станционные ог­ни все реже заглядывают к нам в окна и наконец, как бы удовлетворив свое любопытство, исчезают. Поезд, тяжело раскачиваясь, набирает ход. Сзади меня чей-то сухой ко­мандный голос:

— Я приказываю сдать пистолет. Вам дадут расписку. Слышите?

Встречный длинный поезд заглушает слова, а когда он стих, мне видно, как вдоль прохода сердито удаляется воен­ный в белом коротком халате внакидку.

…Утро. Всех раненых нашего вагона сгрузили прямо на широкую цементную платформу. Мои носилки рядом с ком­батом. У него на животе фуражка, из нее по-прежнему тор­чит рукоятка пистолета ТТ.

Носилки обходит наш врач. Он сгорбился, осунулся. Сейчас лицо у него желтое, даже зеленое и как будто лип­кое. Он склоняется над майором, хочет улыбнуться:

— Живы? Анархист! Договорился с начальством в один госпиталь вас с Алешей. А пушку эту спрячьте… не солидно. Вы все-таки майор.

— Полмайора,— уточняет комбат.

Прибежала раскрасневшаяся Зоя, прячет мне под подуш­ку свое зеркальце:

— Перископ забыли.

Она целует нас, майор гладит ее косы, пальцами ищет несуществующие бантики.

Прямо над головой из мощного вокзального репродуктора на нас несется бодрая музыка, а потом знакомый голос дик­тора подчеркнуто спокойно сообщает:

«Вчера после упорных боев наши войска оставили го­род…»

Нас грузят в автомашины. И хотя грузовик движется очень медленно, мы начинаем стонать. Все-таки это езда не в поезде по гладким рельсам.

В госпитале нас прямо в бинтах осторожно купают в ван­нах какие-то старушки и потом на тележках увозят в пере­вязочную.

С майором нас как-то незаметно разлучили. Он лежит в офицерской палате, а я вместе с рыжим бойцом, раненным в руку, и еще несколькими знакомыми — в красноармейской.

Комбат прислал записку, и в ней шоколад: «Алеша,— пишет майор,— просись к окну и стучи ложкой по батарее парового отопления. Я лежу у окна, батарея — рядом. Ут­кин».

Я тоже лежу у окна. Теперь мне ясно, кто это рядом с мо­ей койкой уже давно требовательно постукивает.

Стучу тоже. Мне отвечают точно так же. Связь нала­жена.

Сестра принесла еще записку: «Азбука перестукивания. Три удара — подъем. Четыре — садимся на судно. Пять — ложимся спать. Частые удары означают радость: взяли го­род, письмо из дома, пришли шефы, назначен на перевязку или просто хорошее настроение. Уткин».

Мы лежим уже несколько дней, но частых ударов что-то не слышно. С моей стороны все больше — четыре, с его — пять.

Да и это вскоре прекратилось: рыжий боец на утреннем обходе пожаловался врачу, что ему нет покоя от наших пе­рестукиваний.

Наверное, врач сделал замечание и комбату, потому что вскоре я услышал редкие двойные удары. А потом все на­долго стихло. Наверное, это означало школьную оценку «2». Что означало — «наше дело плохо».

Радио у нас в палате кто-то распорядился выключить, и мы не знаем, что творится на фронте. Когда спрашиваем сестру или шефов, они уклончиво говорят, что все нормаль­но, наши войска обескровливают противника, иногда отхо­дят на заранее подготовленные, хорошо укрепленные пози­ции. Особенно много мы сбиваем немецких самолетов. Ры­жий подсчитал, что еще неделька таких воздушных боев — и у Гитлера вовсе не останется авиации.

Но прошла неделя, и в палату просочились известия: бои идут в городе Киеве.

— Вот так и верь всему,— насмешливо говорит рыжий, укачивая свою руку, словно малого ребенка.— Скоро немец и Брянщину захватит. А у меня там хозяйство, мать-стару­ха. Еще сдуру побежит от дома, все бросит. А что ей, ста­рой, немцы сделают?— спрашивает он, оглядывая палату, и сам себе отвечает: — Да ничего. Ей — за семьдесят годов. Какой прок солдату от старухи? Так она и постирает, и гри­бов поджарит. У нас места грибные. Немец, поди, мухомора от маслят не отличит. А старуха знает.

Он встает и уходит. Наверное, посмотреть почту. Это у него всегда так. Как про мать вспомнит, уходит в кан­целярию в старых письмах копаться.

Вернулся, сел на койку, тоскливо смотрит на молчаливый репродуктор:

— Может, уже и Брянщину заняли?

Однажды ночью часто, беспрерывно застучали по ба­тарее. Я ответил. Спустя немного вспыхивает свет, меня поздравляет сестра. Читаю записку: «Алеша! Сержант Гриб­ков! Только что передали по радио о присвоении дивизиям, взявшим Ельню, звания гвардейских. Поздравляю вас, гвар­дии сержант Грибков! Ваша бывшая сотая дивизия ныне Первая гвардейская, а моя — Вторая гвардейская. Уткин».

Проснулась вся палата. Большинство бойцов ранено под Ельней. Их дивизии стали именоваться гвардией.

— А. что это нам даст?— сонно спрашивает рыжий.

Я с жаром принялся объяснять, что такое русские гвар­дейцы. Из книг я знал, что в русскую гвардию отбирался самый сильный, самый высокий, самый выносливый и кра­сивый солдат. И это пошло сейчас в ход.