Выбрать главу

При этом рыжий боец посмотрелся в зеркало, уныло по­дытожил:

— Эхма. Эпоха была другая, и харч другой. Бойцы засмеялись, утешили:

— Ничего, в госпитале наешь ряшку.

— Будет рожа на прожектор похожа. Сестра погасила свет, приказала лежать тихо. Постепенно мы затихаем. Мне не спится. Вспоминается наш последний окоп, потом стремительный рывок на окраи­ну города Ельни и страшное всесокрушающее красноар­мейское «ура!».

Ельня! Это первый город, что взяла Красная Армия. До сих пор мы отступали. Каждый день с тяжелым сердцем в тылу слушали люди сводки Совинформбюро. Эти сводки звучали как похоронные. Армия, могучая, славная, родная, всеми воспетая Красная Армия отступала. Это не уклады­валось в сознании, это было страшно.

Хоть бы один город, хотя бы один поселок отбить у нем­цев. Но нет. Каждое утро голос радиодиктора безжалостно, неумолимо двигал фронт на восток. Хоть бы чуть зацепить­ся. Хоть за камень, хоть за бугорок, хоть за березку! Уце­питься и встать. Хоть на немного, пусть густо поливая кровью этот камень, этот бугорок, эту березку, но все же встать, чтобы в какое-то одно утро диктор не произносил этого жуткого слова «оставили». И тогда моя мама, сестра, школьные учителя, товарищи и все наши люди, отведя взо­ры от репродукторов, переглянутся, расправятся их тре­вожные морщины, может быть, они даже улыбнутся друг другу.

— Ну вот,— скажут они.— Мы же так в тебя верили, Красная Армия. И мы не ошиблись. А теперь, родная, еще чуть продержись. Хотя бы чуть! Дай нам осмотреться, опом­ниться, дай нам поздравить тебя в письмах, и мы верим, что ты найдешь силы сделать первый, самый первый трудный шаг вперед.

Сейчас в полутемной палате мне отчетливо, ясно вспом­нился этот первый, трудный шаг…

…Наша дивизия откатывается все дальше и дальше на восток. Деревушку, за которую мы так отчаянно дрались, оставили без боя, и сейчас, боясь окружения, не окапы­ваясь, мы лавиной движемся к Москве.

Параллельно с нами далеко на шоссе проносятся в пыльном облаке немецкие мотоциклисты.

У нас новый комбат. Очень молодой, белозубый, круглолицый, чрезмерно перекрепленный разными ремнями, старший лейтенант. На зависть всем, у него новенький отечественный автомат с диском. Должность комбата ему по душе. Он все время среди нас. То в голове батальона, то в середине, то в хвосте, И к месту, и не к месту, мы то и дело слышим его звонкий высокий голос. Кажется, он любуется им:

— Батальон! Слушай мою команду!

Собственно, батальона уже нет. Нас осталось не больше роты — измученных, голодных и, кажется, ко всему равно­душных, кроме походной кухни.

Фронт и отступление уже многому нас научили. Редко у кого за спиной вещевые мешки, а неуклюжих ранцев нет и в помине. Все нехитрое солдатское имущество лежит в про­тивогазных сумках. А сами противогазы (да простят нас ко­мандиры) исчезли неизвестно куда. Почему-то мы уже уве­рились, что фашисты не прибегнут к ядовитым газам. Мо­жет быть, потому, что в этом просто нет нужды: мы же все время отступаем. Кстати, на убитых немцах мы уже давно не замечаем противогазов. Наверное, они тоже не очень-то верят в газовую войну.

Многие из нас уже без шинельных скаток, без касок. Ку­да удобнее нести на себе плащ-палатку, а на голове легкую пилотку. Мы уже знаем, пуля пробивает каску насквозь, вместе с головой. И только одно мы свято бережем — это па­троны и дефицитные, очень удобные ручные гранаты-лимон­ки: и в карманах и за поясом совсем не мешают.

Трудно с ручным пулеметом. На отделение из десяти бой­цов он один. Да в придачу к нему три коробки с дисками. И в каждой коробке по три диска. Но полных отделений в ба­тальоне давно нет. Поэтому почти бессменно мы тащим в ру­ках, на плечах эти тяжелые коробки и нагретый солнцем и стрельбой пулемет. К ручному пулемету Дегтярева у нас осо­бое уважение. Пока он еще ни разу нас не подвел. Стреляет метко и безотказно.

Мы уговариваем нашего политрука Григория Ивановича уйти в медсанбат, оттуда его эвакуируют в госпиталь. Но он, к нашей тайной радости, только осторожно трогает на лице запекшиеся твердые бинты и отрицательно качает голо­вой.

Я замечаю, как рядом с ним мы заметно повзрослели. И на карту-трехверстку и на землю вокруг мы научились смот­реть деловито, по-хозяйски. Когда политрук задумчиво рас­тирает в руках переспелый хлебный колос, Женька, Пончик и я переглядываемся. Мы понимаем, о чем сейчас думает Гри­горий Иванович. Хлеб, очень много хлеба потеряла сейчас страна, Москва, наши родные. Каждый сантиметр на карте-трехверстке для нас уже не просто раскрашенный в зеленое или желтое квадратик, а высота или низина. С водой или без воды? С мягким грунтом или каменистым? С людьми или без людей? И каждый сантиметр на восток для нас — притих­шая настороженная Москва. Мы понимаем, что нам нельзя больше отступать.

Когда я смотрю на сурового Женьку, на озабоченного Пончика, мне кажется, что и тот и другой сейчас чувствуют себя людьми государственной важности. И нет для нас сей­час ничего выше, чем знать, что мы нужны, очень нужны Москве, Арбату, Плющихе…

Сумерки застали нас в лесу. Здесь, на опушке, много красноармейцев из разных частей. Они уже приготовили для себя и для нас глубокие окопы с ходами сообщений. Надежно укрыты станковые пулеметы и длинные стволы противотанковых ружей.

Налажена санитарная помощь. В лесу замаскированы двуколки с красными крестами, глубже, в чаще леса, гово­рят, полевой госпиталь. Оттуда машинами эвакуируют ра­неных на аэродром, где их забирают самолеты.

Потрепанные полки, дивизии перегруппировались, по­слушные чьей-то невидимой воле, остановились, осмотре­лись, и теперь, передохнув, мы ждем боевого приказа.

И приказ пришел.

Это случилось ночью в лесу. В подразделениях прохо­дят открытые партийно-комсомольские собрания. Мы си­дим под деревьями, зажав в коленях оружие, слушаем спо­койный голос командира. Лица его не видно. В темноте уга­дывается, что на нем кожаное пальто и что у него белая го­лова. Он говорит о том, что нашему участку фронта выпала задача подарить стране город Ельню. Мне нравится, что он очень все честно и прямо говорит,

— Товарищи, я буду говорить откровенно,— слышим мы его голос,— Ельня — это небольшой райцентр. Никаких за­водов или стратегических объектов там нет. Но это же, черт возьми, все-таки город. Причем наш город. Пусть в нем всего лишь сыроварни, две-три артели, школы, больница, вокзал, ну и что же? Кто в мире об этом знает? Только жи­тели Смоленщины, и все. А когда мы возьмем Ельню и об этом узнает наш народ, весь мир узнает, и в Берлине — все кинутся смотреть на карту. А на карте Ельня тут как тут. А раз есть на карте, то это что-то значит. Люди поймут, что Красная Армия может бить врага наотмашь по зубам, что Красная Армия может брать города. И черт с ним, что там всего лишь две-три артели да сыроварня. Важно, что на всех стратегических картах красный флажок шагнет на запад.

И еще важно вот что. В Ельне противник сосредоточил восемь отборных дивизий. Если мы их уничтожим, то люди всего мира из двухсот сорока немецких дивизий сделают вычитание. Минус восемь.

И вдруг в темноте чей-то нервный, взвинченный голос:

— А из наших не сделают вычитание?

Человек в кожаном пальто замолчал, казалось, он обду­мывает, что ответить, и вот уже опять его спокойный, рас­судительный голос:

— Да, сделают вычитание из наших дивизий и из нас лично. Я сам впереди пойду.

Резолюция собрания короткая: «Взять город Ельню, вы­бить фашистов».

Простой листок бумаги с этой резолюцией, но как мно­го он сейчас для нас значит. Как будто мы все, много лю­дей, писали эти слова. Решение общего собрания! На меня повеяло мирными днями, нашими горячими комсомольскими спорами. Потом споры прекращаются, и наконец зачиты­вается проект решения. Обязательно кто-нибудь из нас со­лидно внесет свою поправку, предложение, а потом мы дружно голосуем за наше решение, и тогда уже все запи­санное на листке бумаги нас сплачивает, объединяет. Те­перь уже мы все вместе. Мы — сила.