Выбрать главу

В небе идет воздушный бой. Наш И-16, «ишачок», как его зовут, сцепился с «мессершмиттом». Они кружатся, стараются зайти один другому в хвост, или вдруг оба вмес­те свечой взмывают вверх.

— Цирк,— толкает меня Пончик.— Работают без сетки. Сейчас утихла стрельба. Молчим мы, молчат и немцы.

Только в небе словно коленкор рвется. Это нащупывают друг дружку истребители.

И вдруг задымил «мессершмитт». Следом за ним стре­мительно росла, разбухала черная, жирная полоса, Самолет властно, неудержимо тянула к себе земля. Он в пламени пронесся над нами, ударился о землю, подпрыгнул и снова грохнулся, оглушив нас мощным взрывом.

В небе одиноко резвился «ишачок». Он, казалось, хотел удостовериться, видели ли мы его победу? Самолет закла­дывал вираж за виражом, делал над нами бочки, набирал высоту, пикировал почти до земли и снова взлетал к обла­кам. Он покачивал нам крыльями, казалось, неистовствовал, торжествовал, словно исполнял в воздухе ликующий, счаст­ливый танец.

— Ладно уж!— кричим мы.— Хватит тебе! Тикай, пока не сбили!

Резко пикируя, он сильно увлекся и чуть сам не вдарился в землю. Осторожно, видимо испугавшись, «ишачок» вы­ровнялся и потянулся к лесу.

Вдоль цепи от бойца к бойцу передается команда:

— Приготовиться к атаке! Примкнуть штыки, дозаря­дить магазины!

Моя винтовка за спиной. Я не знаю, что делать: хва­таюсь и за нее и за ручной пулемет. Григорий Иванович под­сказывает:

— С пулеметом наперевес!

Низко над головами с оглушающим ревом проносятся наши самолеты, и сейчас же глухо задрожала земля, нам видно, как в дыму, в пламени медленно, словно лениво, па­дают на землю стены домов, рядом мечутся и тут же исче­зают фигуры в серо-зеленом, .

Наши головы пригибает к земле вой артиллерийских снарядов. По привычке мы съеживаемся, ожидая в цепи разрывов, но это наши снаряды, и они рвутся на окраине города.

Минута, другая жуткой тишины, и вдруг стынет кровь в жилах, противная дрожь овладевает телом: гудит от лязга, грохота металла земля.

— Танки!— переглядываемся мы.— Танки идут! Григорий Иванович вытирает слезящийся глаз, смеется:

— Это наши! Наконец-то!

Не знаю почему, но сейчас очень хочется встать в рост, без всякой команды, хочется орать во все горло, все равно что, но лишь бы орать. Хочется кого-то звать за собой и бе­жать, бежать, не чуя земли, следом за этим грохочущим ва­лом навстречу городу.

— Наши танки,— захлебывается Пончик и бьет меня по спине.— Ура!!!

И вдруг, перекрывая все звуки, слышится высокий, во­сторженный голос комбата:

— Батальон! За Родину! Ура!!!

А мы уже бежим без всякой команды. Перескакиваем через канавы, какие-то бревна; хрипя, подстегивая криками друг друга, мы с ходу, стреляя, ворвались на окраину горо­да. Раз, другой мелькнула в пыли фигура человека с белой головой. Он, задрав кверху ствол винтовки, на ходу пере­заряжает ее и, обернувшись к нам, показывает широко рас­крытый рот. Наверное, кричит «ура!». Запомнилась на его рукаве красная звездочка. Это очень здорово быть сейчас рядом с нашими командирами, вместе со всей Красной Ар­мией.

Захлебнулся и смолк в руках горячий пулемет.

— Пончик! Диск!— кричу я.

И в ту же секунду сильный удар в грудь швыряет меня на спину. Куда-то в сторону отлетел пулемет. Через меня прыгают люди. Что-то раскаленное остывает в груди. Я за­дыхаюсь, катаюсь по земле, хочу кричать, но захлебываюсь кровью.

«Ранен,— слабо мелькнуло в сознании; еще хватает сил рвануть ворот гимнастерки. Я вижу изуродованную левую сторону груди.— В сердце,— решаю я.— Ну, вот и все. Врут люди, если попадет в сердце, то человек сразу умирает. Ока­зывается, не сразу, оказывается, еще немного живет. Кому бы успеть об этом сказать?»

Кажется, надо мной перевязанное лицо Григория Ивано­вича. Вот ему и сказать.

Давлюсь кровавым кашлем, острая боль затмила небо, смазала все вокруг..

Успел вытянуть ноги. Руки сложил на груди. Не хотелось умирать так, как застала пуля…

Дикая боль вернула сознание. Меня волокут по земле на плащ-палатке. Это Григорий Иванович, Женька, Пончик…

…Словно в тумане, они превратились в наших санитаров и уже не волокут по земле на палатке, а несут на носилках,

…И вот уже исчезли, растворились санитары. Они пре­вратились в лошадь. Я вижу ее круп, гриву. Сбоку мелькают колесные спицы. Подо мной сено. Над головой медленно танцуют в небе вершины деревьев.

…Надо мной склонились люди в марлевых повязках до глаз. Такой же марлей закрывают мое лицо, приказывают вслух считать: раз… два… три… четыре…

Я считаю… Все вокруг поплыло, удалилось, потухло.

…Надо мной чистое небо. Легко покачиваются носилки. Их поднимают все выше, выше и наконец вдвигают, словно в трубу. Вырез в трубе защелкивается, и на уровне лица слю­дяное окно. Кто-то лежит рядом, тоже на носилках. У него перевязана вся голова, глаза, шея. Только видны белые под цвет бинтов волосы.

Беспомощно свесилась с носилок рука. На рукаве доброт­ной гимнастерки красная звездочка.

— Кто рядом?— тихо спрашивает сосед.

— Сержант Грибков,— говорю я.

— Ельню взяли?

— Не знаю…

Он слабо стонет, потом затих.

Снова открывается стенка с окошком, кто-то в белом кладет нам в носилки какие-то бумаги, осторожно поправляет подушки. Чей-то громкий голос нетерпеливо спрашивает;

— Ну, все готово? Пока «мессеров» нет, взлетать буду. К нам просунулась голова в летном шлеме, все оглядела, весело подмигнула:

— Не балуйтесь здесь! Курить — ни-ни,

— Ельню взяли, товарищ?— Это голос соседа.

— Взяли, товарищ комиссар. Победа! Захлопнулась легкая стенка со слюдяным окошком. Почему-то мне показались очень знакомыми и этот голос, и лицо летчика. Самолет взревел, отчаянно, задрожал, и за окошком все быстрее, быстрее побежала прижатая к земле поседевшая трава.

Я впервые в жизни лечу на самолете.

После самолета первая перевязка и, наверное, первый стон в какой-то школе города Вязьмы. Рядом с носилками до потолка сложены школьные парты, на стене боком висит географическая карта. А может быть, и не боком.

Потом долгие дни и стонущие ночи в санитарном вагоне…

А сейчас вот эта госпитальная палата с тяжелыми запа­хами и приглушенным светом дежурной лампы.

…Нашу палату понемногу уплотняют. Рядом со мной по­ложили обожженного танкиста. Он тоже все время смотрит в потолок, не двигается. Кормят его с ложечки. Чуть при­поднимут — он вырывается, стонет и жалобно зовет маму. Танкист, а без мамы не может. Держался бы уж.

Утром меня увезли на перевязку, и я тоже вспомнил маму. Значит, уж так устроен человек: если больно, если невмоготу, то вспоминает мать. Отдышался уже в палате, чуть боль отпустило, и мама отдалилась,

— Танкист,— спрашиваю,— живой? Молчит.

Показываю ему на потолке из пальцев теневых зайцев. Молчит.

— Вот хвост, а вот что другое под хвостом. Видишь? Смешно?

Не отвечает танкист.

— Смотри-ка, шевелится… Тихо рядом.

Пришел врач. Загородил своей белой спиной моего ново­го соседа. Потом выпрямился, беспомощно оглядел палату, осторожно закрыл простыней лицо танкиста, оглядываясь, на цыпочках вышел.

Явились с носилками санитары и так же на цыпочках унесли танкиста.

Мне страшно. Колочу кружкой по батарее:

— Майор, товарищ майор… Комбат!

Сестра вбежала. Шарит рукой выключатель.

— Ты что? Что с тобой? Спит твой майор. Ему операцию сделали.

Она гладит мне лоб, уговаривает:

— Спи, Алеша, спи… Утром все будет хорошо.

Утром от майора принесли записку. Почерк прыгающий, разобрать трудно. Пишет, что ему сделали операцию и сей­час очень тяжело.

Я постучал по батарее. В ответ — слабое царапанье.